Сизыми, синими, перламутрового блеска красками была написана летняя деревня. Съежившиеся пятистенники с осыпавшимися пластами, с торчащими старыми жердями, тонули в мокрых цветах подсолнуха за осыпающимся березовым тыном. Прохладный теневой уют прятался, гас, а над ним поднимались шиферные крыши, смоляная свежесть новых стен. Дома напирали, забирали все солнце. Но мягок и влажен был яркий день. Избы вылеплены шутя, несерьезно, будто неважна была художнику строгость рисунка. Он только любовался тончайшими градациями холодного цвета. Все сверкало в капели. Это была серебряная деревня под мокрым солнцем. Но все это уходило, не лезло. С холста прямым взглядом смотрел на меня Дмитрий Алексеевич. Без шапки, с седой головой, блеклыми тяжелыми волосами, свежий, с отрешенной улыбкой и горечью за ней: «Вот… Посмеялся я с вами…» Спохватился и досадует на себя за это. Рот с единственным зубом полуоткрыт. На дегтярном лоске телогрейки масляное отражение сибирского неба.
Это был даже не Дмитрий Алексеевич, это была стихия лица, жесткого, напряженного цвета. Я была не готова к нему. Не знаю, как рассказать об этом, не найдусь. О цвете не думалось. Андрей его таким не видел, он его просто выдумал. И писал… «Вот… Вот же… Вот! Следуйте за мной. Следите. Мне некогда. Видите, какой мазок? Думаете, я не знаю, куда его положить? Не попаду? Я же знаю, на какую форму его кладу. Я ее чувствую, ее вижу. Смотрите… Вот что самое главное, вот… а на остальном задерживаться некогда».
Все намеченное в лице Дмитрия Алексеевича обнажено и усилено. Я обомлела. Посмотрела на Андрея, и лицо его показалось мне серым, бесцветным. А Дмитрий Алексеевич сымпровизирован, мерцающе нереален. Я не могла от него откачнуться. Казалось, что тяжелые мышцы лица тронутся, шевельнутся усы и он спросит: «Что? Что ты знаешь обо мне? Молчишь?.. А-а-а-а…»
Изображение на холсте держало непонятной притягательной силой. Я уже не могла отделаться от ощущения, что передо мной не Дмитрий Алексеевич, а какой-то непонятный мне человек, огромный и значительный, смотрит и безжалостно думает, что я ничтожна.
Рядом с Дмитрием Алексеевичем Пронек, с неулыбчивым, сумрачным лицом, и старик Подзоров. Дед не выпячивался, как бы чуть сзади устало сворачивал самокрутку. Кисти рук Подзорова на холсте размазаны, на них потемнели краски — видно, соскабливались неоднократно. Я уже замечаю на других местах картины затертый обнажившийся холст.
«Как он подступится к ней, — думала я об Андрее. — Что еще от себя потребует, доводя до горячечного изнеможения работой?» Мысль об этом уже подчиняет меня, держит в безотчетной слабости. Я стою рядом с Андреем и молчу.
«Ну критикуй, — говорю я себе и понимаю, что Андрей сидит в тяжелом оцепенении давно. — Критикуй», — говорю я себе, казнясь и вспоминая его улыбку в ту первую ночь, когда сидела перед ним в тулупе.
Какие мы бываем злые, пошлые, самоуверенные!
«Мне надо уйти, — думаю я, не трогаюсь с места и смотрю на Андрея. — Ведь я ничего, ничего не знаю о нем…»
— Андрей, — говорю я. — Я пришла увидеть твои картины. Юрки нет — я не хотела оставаться дома. В клубе один Саша киноаппарат ремонтирует. И я пришла… увидела тебя таким… Таким… Однажды мне уже хотелось зайти к тебе — я шла мимо вашего дома, у тебя горел свет, — зайти, просто сидеть и молчать. И вот…
Я стояла рядом с Андреем, чуть отклонилась назад, прижалась головой к острому косяку окна.
Андрей медленно посмотрел на меня, не улыбаясь, и я подумала, что губы у него завтра потрескаются.
— Расскажи мне о себе, — говорю я. — Нет… Не о себе, а о том мальчишке, что стоит на снегу…
— Ладно… — Андрей испытующе посмотрел на меня, потом долго улыбался чему-то своему, далекому. — Знаешь, какая у него рубашка под отцовской телогрейкой? Из ситца с крупными цветочками. Товар в деревню никогда не привозили. За ним ходили в сельпо. За десять километров. Отпускали на человека по четыре метра. Чтобы попасть в очередь, спешили к пяти часам утра. Отец не ходил в сельпо за ситцем. «Голова садовая, — говорил он матери. — Долдонишь. А кто работать будет, колхоз держать? Только злыдари полдня на это убивать могут. Ты меня с ними равняешь».
В очередь ходила мать, возвращалась и успевала на работу.
«Издавили всю… Прям не вздохну… Мужики — они сильные, лезут… Которые по два раза успевают…» В семье у мальчишки было пять человек. Три сестры старшие, и ему все за ними приходилось донашивать.
Однажды он пошел за водой к колодцу. Осенью. Встретилась ему девчонка, сделала большие глаза, — это он хорошо запомнил, на всю жизнь, — и ужаснулась:
— Ой… девчачье пальто!..
У нее был противный сморщенный нос. А парнишка был растопша, в таких тонкостях не разбирался. Пальто как пальто, даже не порванное… и вдруг девчачье?
Дома он его сбросил и больше не надел. Мать не настаивала. Она у него чуткая, мать.
Мальчишка стал носить отцовскую телогрейку. Он не огорчался, потому что не был модником.
Я улыбнулась и проследила, как это Андрей сказал, но он говорил без оттенков, будто себе, будто думал.
Андрей тоже отвалился спиной на косяк.