Он застыл, забыв выключить бритву. Каштановая роща на экране расступилась, к нему медленно, словно бы по воздуху, поплыл белый дом в два этажа — старинный, беломраморный, с резными луковицами и широкой балюстрадой, опоясывающей дом на высоте второго этажа. По широкой ухоженной лужайке, с футбольное поле размером, тоже поплыла, как в замедленной съемке, на сказочном белом жеребце женщина в длинном серебристом платье.
Всеволод судорожно вздохнул, увидев смеющиеся глаза амазонки, ее разрумянившееся лицо. Конь замер у крыльца, хвост и грива струились по ветру, а женщина легко процокала каблучками вверх по лестнице, ее шарф стремительной птицей пронесся над краем балюстрады.
Он задержал дыхание, задавливая рванувшую сердце боль.
— Ну зачем же… — сказал он горько. Щемило так, что чуть не заплакал от тоски: она там, а он здесь!
А светлый, чистый мир телефильма на историческую тему звал, манил, наполнял саднящей горечью. Как часто теперь идут инсценировки классики прошлых веков — люди ощутили тягу к временам устойчивым, добротным!
— Ну почему, — вырвалось у него, — им бог дал, а мне только показал?
Уже одетый, опаздывая, так и не позавтракав, зато всласть натосковавшись о чистом и прекрасном мире и незагаженной природе, чистом небе, он в злобе выключил телевизор, рванув за шнур так, что едва не выдернул вместе с розеткой.
Солнце палило вовсю, стараясь в авральную неделю августа освоить все солнечные лучи, отпущенные на лето. Каменные ульи накалились, от них несло жаром.
Он шел, с отвращением чувствуя, что из мегаполиса не вырваться. Уже не старый пленочный город, ныне население разнесено на три мегаэтажа: вверх дома и эстакадное метро, на плоскости — улицы и площади, внизу — подземные переходы, метро…
И во всех трех измерениях полно людей. Ими запружены улицы, переулки, они давятся на перекрестках перед красным светом, а в это время по шоссе вжикают в несколько рядов автобусы, троллейбусы, машины — все под завязку набитые людьми.
В троллейбусе он застрял на площадке, не сумев продраться в тихий угол. Жали отовсюду, он до судорог пружинил мускулы, чтобы не раздавили.
На втором этаже всем телом, кожей, кровью ощутил чужую и даже враждебную ему жизнь. Узкий коридор мертво сиял гладким металлом и пластиком, под ногами звенело что-то ненатуральное, с белых безжизненных дверей кабинетов немигающе смотрели пластмассовые квадратики с глазами цифр.
Кабинет Романа был в носке сапожка: боковом ответвлении коридора, и Всеволод всякий раз приближался с тайной опаской, сворачивал по широкой дуге, чтобы не встретиться с чем-то страшным, механическим, хотя и знал, что ничего такого в институте нет, но уж очень неживой здесь коридор, стены, потолок, даже воздух неживой, словно его нет вовсе!
Он стукнул в дверь, подавляя щемящее чувство неправильности, будто уже сделал что-то нехорошее. Над самым ухом металлический голос рявкнул:
— Идет эксперимент. Кто и по какому делу?
— Роман, это я, — буркнул Всеволод. Динамик всегда заставлял его шарахаться, нервно коситься по сторонам: не хватало, чтобы видели, как он пугается говорящего железа.
Дверь бесшумно уползла в стену. В глубине круглого, блещущего металлом зала горбился пульт, словно бы и без него голова не шла кругом от циферблатов, индикаторов, сигнальных лампочек, табло, экранов, которыми густо усыпаны стены от потолка и до пола.
Роман поднялся, пошел навстречу. Всеволод напрягся. Он всегда напрягался, когда Роман поворачивал к нему худое нещадное лицо. Роман тоже был из металла, циферблатов, конденсаторов — даже в большей степени, чем его зал машинных расчетов, во всяком случае, Всеволод воспринимал его именно так и потому невольно трусил в обращении.
— Привет-привет, — сказал Роман первым.
Он коротко и сильно сдавил кисть, поднял и без того вздернутый подбородок, указывая на кресло. Всеволод опустился на пластиковое сиденье, настолько гладкое и стерильное, что любой микроб удавился бы от тоски.
— Ты по поводу Лены? — спросил Роман.
Он стоял на фоне циферблатов, дисплеев, такой же четкий, бесстрастный, острый, с туго натянутой кожей, идеально функционирующий организм.
Всеволод потерянно ерзал, избегая взгляда энергетика. Он ненавидел его способность ставить прямые вопросы, решать быстро, четко, ненавидел интеллектуальное превосходство, способность состязаться с компьютером. Озлобленно говорил себе: «А может ли он любоваться опавшим листиком? А я могу…» — однако в глубине души сознавал, что преимущества здесь нет, тем более что и самому на эти опавшие листики начхать с высокого балкона.
— Да нет, — пробормотал он наконец сдавленным голосом. Озлился, вздернул подбородок, злясь, что у него не такой квадратный, выступающий, как у Романа. Тот улыбался одними глазами, смотрел прямо в лицо. Взгляды их встретились, и Всеволод ощутил, как черные глаза Романа погружаются в его светлые, подавляют, подчиняют, навязывают собственное отношение ко всему на свете.
— Тогда зачем же?