Приехал как-то зимой ясным утром на стоянку «газик», Генка-шофер привез осеменатора Репина, солидный такой дядечка. Дуся с Галиной его давно уже ждали, потому что время как раз подошло. Заходят, скрипят валенками, здороваются, полушубки скидывают. Дуся скорее чайник на печку — люди с мороза. А Генка все что-то посмеивается. А как стал Репин доставать из своего чемоданчика один за другим три полных термоса, китайских таких розовых, Дуся как сейчас помнит, Генка и говорит с ухмылочкой: «Ты что думаешь, теть Дуся? Тут семя простое? Семя тут не простое, а золотое. В Бийск, — говорит, — за ним ездили, это от тонкорунных баранов, с первой опытной станции». Дуся всполошилась сразу: «Неужто правда? — И подступила к Репину: — Да зачем же такое? Оно же негодное. Холода-то у нас какие. Знаю я тонкорунных. Были у меня двадцать штук в шестьдесят пятом. Так не прижились ведь». А Репин волосатыми ручищами выкладывает себе на стол не торопясь всякие там причиндалы и будто не слышит. «Господи, — у ней ноги прямо подкашивались, села на койку. — Зачем породу-то изводить? У меня ведь овечки какие? Все ведь гладенькие на редкость. Одна к одной». А Репин спокойно так: «Потому, — говорит, — и приехали. — Выберем биологические модели и проведем эксперимент». — «Это что ж за модели? — обиделась Дуся. — Нет у меня никаких моделей. У меня овцы. И я не дам вам мою отару портить. Я к Чернову пойду». Она так бы и хлопнула об пол эти китайские термосы. А Репин достал из чемоданчика белый халат: «Вы лучше не мешайте, мамаша. А помогите. Этот вопрос, — говорит, — в крайкоме давно решен. И Чернов ваш все знает. Мы, — говорит, — не одну сотню по краю так осеменили. А вы тут с фокусами». Он надел грязный белый халат вязочками назад и устало пошел к рукомойнику: «Всех у вас — штук пятьсот?» А Генка все смехом: «Ставь, теть Дусь, угощенье, да в кошары пойдем». Но Дуся их дальше не слушала, она думала про Чернова. Ведь сам он местный, из Горного, понимание должен иметь. Правда, председательствовал он всего пятый год, но хозяйничал вроде неплохо, кошары новые строил, клуб поставил, а тут вдруг пошел на такое.
Ничего, Дуся все это вспомнит ему сегодня в правлении!
III
Лошадь осторожно шла вниз по тропе к водопою. Красная Дусина косынка проплыла меж стволов над прозрачным кустарником облепихи и стала спускаться в лог, откуда все слышней доносилось журчанье воды. Здесь, в распадке, было холодно и безветренно. Пахло прелью, весной. Дорога на той стороне Кривого ручья, что шла в глубь тайги, теперь раскисла. Но по берегу лежал еще снег, и синие, резкие тени тянулись по мокрому насту.
Лошадь осторожно ступила в студеную воду. Шагнула по каменистому дну и склонила голову к дрожащим прозрачным струям. Дуся опустила поводья. Красные ветки тальника застыли над берегом, над кромкой ледяного припая. Рядом в кустах кое-где синела ягода голубица, пережившая долгую зиму. Дуся нагнулась с седла, сорвала с хрупкой ветки несколько ягод. С осени горькая, несъедобная, она была теперь сладкой и нежной. Как память. Егор называл когда-то эту ягоду дурникой. Егор… Егор Трынов. Как давно это было. Будто даже не в этой жизни. Будто осталось все это на старой, выцветшей киноленте.
Дуся резко дернула повод. Лошадь с шумом двинулась по воде на тот берег. От холодных брызг стала подрагивать кожей на тугих боках. Потом легко поднялась на дорогу и поскакала к селу — прочь из распадка, от каменных осыпей и тайги. Снова ветер трепал по щеке прядь жестких волос, опять дорога стелилась Дусе навстречу. И по этой дороге из далекого далека сквозь зной того страшного июньского утра, задыхаясь, бежала навстречу Дусиной памяти босая простоволосая девка Дуся семнадцати лет, бежала в тайгу, и черные косы, как вожжи, бились у ней за спиной, словно держал ее кто-то за них и не мог удержать.
Она бежит уже какой километр, от самой Талицы, от своей избы, бежит, не спросясь отца-матери, не чуя ног под собой, стуча пятками о твердую землю. «Егорша… Егорша…» — только и бьется у ней в голове, и дыхания не хватает. Лицо красно и грязно от пыли и пота. И в ушах стоит звон от бега, от зноя, от страшной вести, которую сама несет. И этот звон, как набат, как горький набат, — по всей русской земле: война, война! Она бежит по распадку, и дорога так медленно движется ей навстречу, будто приходится босыми ногами вращать весь земной шар.
Наконец дошла, наконец продралась сквозь зелень и хлесткие ветки к сторожке, к бревенчатой охотничьей развалюшке. Толкнула плечом приоткрытую низкую дверь и окунулась в прохладу и темноту.
Худой длинный парень, Трынов Егор, бывший матрос с обского буксира, а ныне вот полгода как парторг талицкого колхоза, сидел по пояс голый, в латаных галифе на черном щербатом полу и обдирал подстреленного рябка. От резкого ветра горка сереньких перьев, колыхнувшись, тучей взвилась над Егором, над русой его головой.
— Ты что? — спросил он испуганно, узнав девку-односельчанку в красненьких бусах, которую гнал вчера на покос, соседку Варвары. — Ты чо? Дурники объелась?