Это была у него вечная история. Инженеры других кораблей приглашали его к себе на всякие консультации, и он никогда не знал толком, на каком корабле у него шинель или реглан…
— Не успел переодеться? — спросил у него Татырбек, когда мы вошли.
— Не успел.
— И синий весь. Шинель потерял?
— Потерял, — сознался Гаврилов, моргая по своей привычке.
Татырбек молча смотрел на Гаврилова, и по выражению его глаз было видно, что все в Гаврилове мило и дорого Татырбеку.
— Вот видишь, — сказал он, — отстал я от нашего корабля. Пешком пришлось догонять…
Мы все стояли; в палате был только один стул, и никто, разумеется, на него не садился. Татырбек закинул голову, огляделся, чтобы поискать, нет ли еще стульев, и внезапно бледное его лицо совсем посерело. Он попытался что-то сказать, но не смог, едва только беззвучно пошевелил губами. Лева взял его руку, надавил пуговку звонка, махнул нам рукою, чтобы мы вышли. Стараясь ступать на носки, гуськом мы пошли к двери…
— Совсем слаб, — сказал Сергей Никандрович, когда мы вышли в коридор, — я как вошел, то думал, — ничего, хотя и переменился он ужасно, улыбается, говорит, а теперь увидел…
Гаврилов молчал. Мы курили возле урны, тихонько переговариваясь. С пашей позиции было видно, как подполковник в незавязанном сзади халате и еще какой-то врач в очках быстро отворили дверь в Татырбекову палату, Потом оттуда вышел Лева и сказал нам, чтобы мы не ждали, потому что сегодня он туда никого не пустит. Он проводил нас до вешалки, где мы отдали халаты, и сказал командиру, что просит разрешения остаться на ночь у Татырбека.
— Ну вот, — несколько даже обиделся Сергей Никандрович, — кажется, и так ясно…
Утром за чаем Лена сказал, что Татырбеку лучше и что он приглашает к себе в гости своих артиллеристов.
— Что, поправляется? — спросил командир.
— Нет, просто лучше.
— Так, может быть, поправится?
— Нет, понравиться он не может.
— Каких же ему артиллеристов надо? — спросил я.
Лева назвал фамилии. Это были лучшие комендоры корабля.
— Попрощаться, что ли, хочет?
— Наверное. Но надо это так сделать, чтобы они шли как бы навестить его. Впрочем, я там буду и прослежу…
Я видел, как начищенные, наглаженные и выбритые отправились комендоры в госпиталь. Мне хотелось пойти с ними, но я понимал, что мое присутствие могло стеснить Татырбека. Вернулись артиллеристы довольно скоро, не более как через час. Я зазвал к себе одного из старшин и спросил у него, что было в госпитале.
— Попрощались, — сказал старшина и задвигал бровями.
— Как попрощались? Так просто попрощались?
— Нет, так, чтобы это слово сказать, такого не было, товарищ капитан второго ранга. Просто побеседовали, как держать себя надо в бою. Насчет Желдакова старший лейтенант нам рассказал, как Желдаков геройски погиб. И рассказал нам, как мы тогда стреляли, — он же сам лично видел из воронки, наблюдения вел.
— Что ж, хорошо стреляли?
— Ничего, подходяще…
Старшина опять задвигал бровями и чуть-чуть от меня отворотился. В четыре часа ночи под воскресенье Лева прибежал за мною на корабль и сказал, что Татырбек просит меня зайти к нему.
— Плохо? — спросил я.
— До утра не доживет, — ответил Лева.
Я побежал, едва одевшись. Татырбек полулежал в постели, сестра держала перед его полуоткрытым ртом воронку кислородной подушки. Татырбек дышал мелко, неглубоко, часто, но, увидев меня, как бы оттолкнулся от подушки с кислородом и сказал:
— Все равно. Ничего. Комдив.
Голос у него сделался тонкий, хриплый. Сестра еще подсунула ему воронку, он опять задышал и опять оттолкнулся. Я наклонился к нему, было видно, что он хочет мне что-то сказать. Губы его двигались, глаза смотрели по-прежнему твердо, он в последний раз сопротивлялся смерти, которая стояла здесь, рядом, над ним.
— Комдив, — наконец сказал он внезапно крепнущим, почти резким голосом, — комдив, когда противник будет уничтожен… и война кончится… и все будет позади, дорогой… Когда это будет даже ненужно… Пусть наши матросы придут к моей жене… И вскопают маленькую грядку картофеля. Как Зое… Васильевне. Комдив, дорогой. Не забудь, что говорю. Совсем небольшую грядку… Понимаешь, да?
— Не забуду, — сказал я.
Сестра опять подсунула к его побелевшим сухим губам эбонитовую черную воронку. Он еще глотнул кислорода.
— Не забуду, — повторил я, — не забуду, друг мой…
Он держал мою руку свои ми холодеющими костяшками, и я видел, как из его глаз уходит твердая воля, уходит, уходит, и ничего нельзя сделать, но он еще говорил какие-то слова, только позже я понял, что в них был смысл.
— Теперь ничего, — говорил он, — теперь хорошо. Хорошо, Все…
И перешел на свой родной язык.
Я плохо соображал и не заметил, как Лева положил руку Татырбека, точно она была вещью.
— Что? — шепотом спросил я.
— Все, — ответил Лева, отвернулся к окну и заплакал.
Сестра прикрыла Татырбека простыней, собрала кислородные подушки, шприц, какие-то склянки. Ее работа была кончена.
…Был проливной дождь, когда мы хоронили его, и перед тем, как опустить гроб в могилу, Лева сказал несколько слов. Вот примерно что он сказал: