Многие страницы этой книги оставались еще не написанными, когда мне, как ее будущему составителю, встретились непредвиденные и своеобразные трудности: человек величайшей скромности, Репин упорно отказывался писать о себе. Я, например, просил его, чтобы он написал, как он создал своих «Запорожцев», а он вместо этого предлагал написать воспоминания об архитекторе Ропете или о профессоре Прахове. Не желая говорить о себе, он в этой автобиографической
книге только и говорил о других: о Толстом, о Крамском, о Стасове, о Семирадском, о Серове, о Гаршине…Когда же по настоянию друзей он наконец заговорил о себе, о своей картине «Бурлаки», он и тут в самом центре статьи поставил не себя, а другого — пейзажиста Федора Васильева, которым и стал восхищаться со своей обычной горячностью:
«Гений», «гениальный мальчик», «феноменальный юноша», — повторял он о Васильеве в этой статье.
С таким же энтузиазмом он писал о Куинджи: «гений-изобретатель», «феномен», «чародей, счастливый радостью победы своего гения» и т. д. и т. д.
И вот репинский отзыв о Ге, как об авторе «Тайной вечери»: «феноменальный художник», «необыкновенный талант»…
Поучительна эта редкостная способность великого мастера забывать о себе, о своей гениальности и восхищаться чужим творчеством, чужими талантами.
Из одного его письма к Е. Н. Званцевой (от 8 ноября 1891 года) мы знаем, что однажды, еще в восьмидесятых годах, он написал было воспоминания о своем детстве и отрочестве, но потом та же беспримерная скромность заставила его уничтожить написанное. «Сколько я сжег недавно своих воспоминаний! — сообщает он в этом письме. — Рад, что сжег, к чему разводить этот хлам (?!)»
Такое же нежелание говорить о себе проявил он и при писании «Далекого близкого». Не раз приходилось упрашивать его, чтобы он дал возможно больше подробностей, относящихся к его биографии.
Несмотря на это, независимо от своих литературных достоинств, книга его обладает высокою ценностью, как незаменимый источник фактических сведений о жизни и деятельности знаменитого мастера. Что знали бы мы о его детстве и юности, о его родителях, учителях и товарищах, о той социальной среде, где развивалось и крепло его дарование, если бы он не написал этой замечательной книги? В ней дан такой богатый материал для понимания творческой личности Репина, что без нее буквально нельзя обойтись ни одному исследователю родного искусства.
Далекое близкое
На старости я сызнова живу,
Минувшее проходит предо мною.
Впечатления детства
1844–1854
В украинском военном поселении, в городе Чугуеве, в пригородной слободе Осиновке, на улице Калмыцкой наш дом считался богатым. Хлебопашеством Репины не занимались, а состояли на положении торговцев и промышленников. У нас был постоялый двор.
Домом правила бабушка. Широко замотанная черным платком, из-под которого виден был только бледный крупный нос, она с раннего утра уже ворчала и бранилась с работниками и работницами, переворачивая кадки и громадные чугуны, проветривавшиеся на дворе.
Кругом большого светлого двора громоздились сараи, заставленные лошадьми и телегами заезжего люда. Повсюду стояла грязь, коричневые лужи и кучи навоза.
Днем широкие ворота на Калмыцкую улицу оставались открытыми, и через них поминутно въезжали и выезжали чужие, проезжие люди. Становились как попало на дворе или в сараях и хозяйничали у своих телег: подпирали их дугами, снимали и подмазывали дегтем колеса черными квачами[3]
из мазниц. Лошади с грубой дерзостью таскали из рептухов[4] сено, большая часть его падала им под ноги, в навоз, и затаптывалась.Отец мой, билетный солдат, с дядей Иваней занимались торговлей лошадьми и в хозяйство не мешались.
Каждую весну они отправлялись в «Донщину» и приводили оттуда табун диких лошадей.
На месте, в степях, у богатых донских казаков-атаманов, лошади плодились круглый год на подножном корму и потому стоили дешево (три-пять рублей за голову), но пригнать из-за трехсот верст верхом и объездить дикую лошадь составляло серьезное и трудное дело. Отец говорил:
— Тут без помощи калмыков ничего не выйдет, одно несчастье!
Дядя Иваня, вечно на коне, в шапке-кучме (папахе), был черен, как черкес, и ездил не хуже их, но калмыкам удивлялся и он. Калмык с лошадью — одна душа. Опрометью бросившись на лошадь, вдруг он гикнет на табун так зычно, что у лошадей ушки на макушке, и они с дрожью замрут, ждут его взмаха нагайкой, в конце которой в ремне вшита пуля. Одним ударом такой нагайки можно убить человека.
У нас на Руси широки столбовые дороги, есть где табуну пастись на даровой траве и отдохнуть всю ночь. Но боже упаси заснуть погонщику близ яровых хлебов! Дикие кони тихой иноходью — уже там, в овсах, и выбивают косяк чужого хлеба.