Я совершил ошибку. Вместо того чтобы зайти на цель внезапно, скрытно, с запада, откуда не ждали меня, я ринулся на нее прямо с востока. И тут я увидел, что враг был осторожен. Над группой застрявших войск и танков в воздухе кружила целая эскадрилья «мессершмиттов».
Они заметили меня сразу.
Мы узнаём их по силуэтам в огромном небе, которое постоянно блестит.
Они напали на меня, не дав мне подойти к моей цели, и начался неравный бой. Сколько он длился — не помню. Они трепали мой хвост, пробивали мои плоскости, все же не рискуя подойти близко к моим пушкам.
Я сражался неплохо. Я шел на истребителей прямо, целясь им в лоб и не думая о собственной гибели. Они сворачивали, не вынося моей лобовой атаки, удирали и снова возвращались. Их было много, а я один. И воздух держал их легче, чем мою тяжелую крылатую броню. Уже стекла моего фонаря стали белыми, покрылись будто морозом от ударов множества пуль. Уже руки мои были в крови, и кровь текла по шее. Уже плоскости крыльев моих тяжелели, и воздух подпирал их не так покорно, как прежде.
Я погибал, и со мною исчезал тот мир, что так недавно населял мой взор и мое сердце такой красотой и прелестью.
Но не эта мысль терзала меня в ту минуту. Цель ускользала от меня. Враг уходил. Танки его оставались целы и некоторые уже выбирались на дорогу. Значит, я не сделал того, что возложили на меня мой долг, мой командир и мои боевые товарищи.
Я ничего не мог сделать, кроме того, чтобы умереть.
Тогда смелый образ Гастелло — пусть будет светлой его память! — пришел ко мне и положил свои руки на мои окровавленные пальцы, судорожно вцепившиеся в штурвал.
И я решил, как он, упасть на голову врагов и самому погибнуть среди взрыва, но не дать им уйти.
Я пошел вниз. Я искал тени от леса или от холма, длинной темной тени, которую всегда можно найти на земле. В ней я хотел укрыться хоть на мгновение от вражеских истребителей и сделать хотя бы один заход на цель.
Я нашел эту тень и, оглядевшись, увидел вдруг пламя, поднявшееся из самой гущи фашистских «тигров». Черный дым, качаясь, поднялся над ними. Кто-то метко бомбил врага.
«Мессершмитты» тотчас же отвалили от меня.
Я стер кровь со своих глаз и в ту же минуту увидел черную машину, которая, подобно целому снопу молний, сверкнула на солнце. Я узнал машину своего командира. Она вышла из-за холма с запада внезапно, обрушив на врага свой огонь. Да, это был командир. Это он сделал то, что должен был сделать я, словно учитель исправив мою ошибку и обведя мои шаткие буквы своей твердой рукой.
Он покачал мне в воздухе крыльями и приказал следовать за ним.
Я пристроился к нему ведомым. Я не чувствовал более своей крови, текущей по шее. Точно ручьи, влились в мое сердце свежие силы.
Мы сделали еще два захода, положили все бомбы в цель, выпустили весь огонь, смешали в кашу немецких солдат и «тигров». И я видел, как фашисты бегали по дороге, словно мыши.
Это была хорошая работа — я могу это сейчас сказать. «Мессершмитты» исчезли. Ударили немецкие зенитки. Они молотили, как барабан. Но я этого, конечно, не слышал. Барабанили только осколки по моей броне, зажигая на стали как бы голубое сияние. Это сотрясались частицы брони и сверкали. Кровь текла у меня по шее.
Но теперь, когда было сделано все, мы принимали удары спокойно.
Вдруг командир покачал снова крыльями три раза, давая мне знак, чтобы теперь я уходил от врага.
Я медлил. Я не хотел уходить. Я подошел ближе к командиру и увидел, что машина его идет тяжело, все кренясь на правое крыло. Так летит куда-то умирать сильная, тяжело раненная птица — скорее всего, орел. Нет, я не уйду!
Я стал кружить над ним.
Но он еще раз покачал крыльями, как мне показалось — сердито. И это значило: «Исполняй приказ».
Сердце мое разрывалось на части, руки не хотели поворачивать руль, ноги отказывались нажимать на рычаги.
А он все качал и качал крыльями, словно грозил и укорял меня перед смертью: «Исполняй приказ командира!»
Надо было выполнять приказ.
Я стал уходить на восток, все время думая о том, что лучше было бы погибнуть мне, чем вернуться и сказать, что моего командира нет.
Я прилетел к своим, на свой аэродром, и сел и даже подрулил к лесу, где так дружил я со всякой крылатой тварью. И тут потерял сознание.
А он уже не мог прилететь.
Четыре немецких снаряда разорвались у самой его кабины, разбив стекло фонаря. Сорок мелких осколков ранили его руки, семнадцать попали в лицо, даже в глаз попали осколки; колено было раздроблено, и кровь порою совсем застилала взор. Он ничего не видел.
Почти умирающий, наполовину ослепший, он все же не выпускал штурвала и тянул и тянул на восток верную свою машину, всю в тяжких ранах, как и он.
И все же он сел, дотянув до самого переднего края. И то был плод его могучих усилий, его воля, не доступная никакому огню, никаким осколкам, никаким ранам.
Подоспевшие бойцы вынесли его на руках.
И хотя в машине были и вино и лекарства, которые могли бы его подкрепить в эту минуту, но он не хотел ничего.
Он попросил только взять из его машины часы, которые считал самыми точными в мире.