Читаем Дальние родственники полностью

Промелькнула у меня почему-то в памяти Майка Финкельштейн, долго сидел я в школе за одной с ней партой: серые добрые глаза за толстенными стеклами очков, жесткие кукольные косички. Училась она, не в пример мне, прекрасно и еще прекраснее умела подсказывать, одними уголками губ. Я долго потом не мог отделаться от привычки, когда не знал чего-нибудь, искать взглядом Майку.

Погибла она во время войны, была врачом в военно-полевом госпитале.

Но не было теперь рядом Майки.

Хватаюсь в муке опять за сомнения: а может, все это вздор? Может, зажмурю сейчас глаза покрепче, открою их, и окажусь на кровати, а рядом Костя посапывает. Так и сделал. Открываю глаза — все то же. Стоит Соня, смотрит на меня. А Сергей то на нее, то на меня.

Не знаю, смог бы я решить что-нибудь вообще, может, так бы и остался в роли буриданова осла, но в этот момент кольнуло в сердце, да так остренько, что я даже не сразу вздохнуть смог. Иголочка эта все и решила. Даже сам не понял, почему услышал вдруг свой голос:

«Я согласен».

Соня — мне на шею, целует меня, и у самой слезки на щеках.

«Спасибо, — шепчет, — дедушка».

Опять же ни к селу ни к городу вдруг подумал я, что никто никогда не называл меня дедушкой. Сашка мой — только дедом звал. Дед да дед. Вздохнул, и у самого в глазах радуга от слез. Спрашиваю:

«Что нужно взять с собой?»

«Да ничего», — улыбается Сергей.

«А где машина ваша?»

«Какая?»

«Времени».

«А… — он засмеялся, — да тут прямо».

«Не вижу».

«И не нужно. Подойдите просто вместе с Соней ко мне».

Делаю шаг, думаю, что совсем, видимо, рехнулся, потому что если уж и переселяться в будущее, хоть самые дорогие сувениры, хоть несколько фотографий нужно взять. Поворачиваюсь к тумбочке — у меня там самые драгоценные мои пожитки: фото, документы, два ордена и медали в палехской шкатулке, несколько афиш пожелтевших, рецензии на свои спектакли, которые я когде-то тщеславно вырезал и наклеивал в альбом. Не лишен был, не лишен, чего уж теперь скрывать. А если и давил в себе славолюбие, то ведь не только потому, что тщеславие — говорил я себе — смешно и постыдно, но и потому, главным образом, что на вершины драматургические не взбирался, Эвереста не покорял, все больше холмиками довольствовался. Вид, конечно, не такой, но зато лезть проще, ноги не скользят. И опять же, как и со всеми сравнениями, и это не вся правда, а полуправда. Четвертушка, а то и осьмушка. Давил я в себе тщеславие не столько потому, что стеснялся его, и не карабкался на театральные семитысячники не потому, что предпочитал покойные туристические тропки, а потому, что просто не мог, не умел. По молодости даже в отчаяние приходил: лезу, пру вверх, руками, ногами и зубами за каждый выступ хватаюсь. Каждый раз, когда новую пьесу писал, казалось: на этот раз уж точно на драматургический Олимп вскарабкаюсь. Долезу, думаю, открою глаза, глядь — а я уже в классиках. Долезаю, открываю — а я все на той же удобной утоптанной тропинке с киосками и с пепси-колой и фантой. Или тогда больше лимонадом и крем-брюле торговали? А потом и понял, что просто не дано мне восходителем стать.

Тут-то я и стал напевать про себя пастернаковские строчки «быть знаменитым некрасиво…». Но он гений, он имел право на эти строчки. А я и здесь, если не лукавил с собой, то подлукавливал. Но это я отвлекся, друзья мои. И то, надо думать, не случайно. И тогда, в тот час, цеплялся я за все, что угодно, только бы оттянуть решающее мгновение, и теперь, в пересказе, тоже тяну.

И вот, значит, вся эта ерунда проскакивает в моей заверченной голове — это я рассказываю долго, не могу, друзья, удержаться от некоторых литературных условностей, а тогда мысли блохами прыгали. Так вот, протягиваю я руку к тумбочке, а и никакой тумбочки нет. И шестьдесят восьмой комнаты нет. И Дома ветеранов нет. То есть мгновение назад было — а теперь нет.

А есть лужайка с зеленым-презеленым газоном, упругим и плотным, низкое длинное здание, легкое и прозрачное, голубое небо с самыми обычными облаками, и старый дурак Харин в нелепой своей вельветовой пижаме. Чувств никаких. Полная анестезия. Голова кружится немножко, а газон соответственно покачивается.

«Это хроностанция», — сказал гордо Сергей.

И такой, надо думать, вид у меня был глупый и нелепый, что Соня и Сережа так и прыснули необидно, глядя на меня. Посол из позапрошлого века, нечего сказать. Вместо дипломатического фрака — теплая стариковская пижама, вместо верительных грамот — не слишком свежий носовой платок. Что ж, думаю, не первый раз в жизни глупости делаю. Норму свою по этой части с походом перевыполнил.

Владимир Григорьевич гмыкнул, кивнул несколько раз своим мыслям и сказал:

— Я вижу, Юрий Анатольевич несколько раз на часы поглядывал. Признаться, я, братцы, тоже устал. Перерыв?


Была Лена сегодня какая-то молчаливая. И когда слегка сжимал Юрий Анатольевич пальцы на ее курточке, не прижимала она свою руку вместе с его к боку, не отталкивала, просто не замечала.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже