"Недостача", - не удержался я, и Прокоп гордо посмотрел на присутствовавших, словно я был его учеником.
"Спасибо, - поклонился мне баскетболист. - Недостача".
"И все равно, Сергей нарушил правила пробоя, - сказал Жоао. - И это недопустимо. Хорошо, что на этот раз все как будто обошлось благополучно, но..."
"Прости, друг Жоао, - опять встал баскетболист в красных шортах. - Если вы помните, друзья, когда-то богиня правосудия изображалась с весами в руках. Символ прост: любой акт правосудия напоминает взвешивание. На одной чашке деяние, на другой - законы, - обстоятельства, побудительные причины и так далее. Да, мой друг Сергей пошел на нарушение правил пробоя, да, он не испросил разрешения и не согласовал пробой с графиком работы станции в Хараре. Груз на этой чашке ясен. Но почему? Что двигало им? Взгляд любимой девушки и ее просьба - разве они не перевешивают все правила и инструкции..."
"Браво, - сказала Майя Иванец. - Это уже банальность, переходящая в поэзию".
"Судебная поэзия девятнадцатого-двадцатого веков, сказал тощенький Гурам. - Смотри работу профессора Чебоксарского университета Петра Шишлянникова".
"Стажер показывает когти и эрудицию, - кивнула Эльжбета. - Так их, Гурамчик".
"Ах, коллеги, коллеги, - покачал головой высокий Бруно, - вам все шутки".
"И прибаутки", - выкрикнула Майя Иванец.
"Отлично, с шутками, с прибаутками, но давайте спросим Соню, что заставило ее просить Сергея".
"Спросим, - согласился Жоао. - Соня, расскажи нам".
"Хорошо, - сказала Соня. - Я начну с самого начала. Недавно я ездила к отцу, он живет в Находке, скрещивает там разных рыб, кого с кем именно, я так и не запомнила, но это неважно. Он мне говорит:
"Дочурка, я тебе подарок приготовил".
"Какой?" - спрашиваю.
"Перебирал на днях старые вещи и нашел старинную лоцию. Вы, историки, ведь обожаете старые книги".
Лоция и действительно была старая, издана более двухсот лет назад в Советском Союзе. Хотя я историей мореходства никогда не занималась, я все-таки перелистала ее. И нашла в ней старинный конверт, адресованный штурману корабля "Константин Паустовский" Александру Семеновичу Данилюку. Нетрудно было догадаться, что он был владельцем лоции. Но ведь Данилюк - фамилия моего отца, стало быть, Александр Семенович наш предок".
- У меня сердце сжалось при ее словах, - сказал Владимир Григорьевич своим слушателям, - хоть и не первый раз слышал я о неотправленном моем и все же полученном внуком письме, а все равно сжалось. Я этого письма не отправлял и знал, что не сделаю этого. Значит, значит... его отправили Сашке после... моей смерти. Но почему обязательно смерти, перебил я в негодовании сам себя, почему его не переслали внуку после моего исчезновения? Резонно, резонно...
Соня тем временем продолжала:
"Конверт пожелтел, высох, адрес выцвел, но письмо, написанное дрожащим почерком - я сразу подумала: его писал старик, - прочитать было можно. И я прочла его. Его действительно написал старик, глубокий старик по понятиям того далекого времени, дедушка штурмана. Ему было много лет, он был болен, он находился в Доме для престарелых, и, кроме внука-штурмана, у него не осталось никого из родных и близких. Нет, не подумайте, что он жаловался, сетовал на судьбу или что-то подобное. Наоборот, чувствовалось, что старик старался изо всех сил, чтобы его письмо не получилось слишком грустным, но все равно оно потрясло меня. Столько в нем было печали, смирения, столько одиночества. Мне показалось, что оно адресовано вовсе не штурману, а мне, этот немой крик о помощи. Повторяю, друзья, он не жаловался, мой далекий предок, нет, не ныл. Он даже пытался шутить, описывая, как путешествует при помощи бинокля, когда сидит летом у открытого окна. Но все равно горе, печаль стариковского одиночества, неизбежный и скорый конец впереди и жалкие и одновременно прекрасные усилия сохранить при этом мужество и юмор - все это так сжало мне сердце и горло, что я разрыдалась.
Я, молодая, с сильным загорелым телом, занятая любимым делом, чувствующая поминутно на себе ласкающий взгляд человека, который меня любит, я, живущая в светлом, легком, беспечальном мире, мире, полном друзей, мире без немощной старости, в мире без неминуемой смерти, что когда-то нетерпеливо подкарауливала жертвы на каждом шагу, я вдруг почувствовала острый, невыносимый стыд. Конечно, я понимала, что ничем не провинилась перед далеким предком. Но ведь крик о помощи через прикушенные губы относился и ко мне.
Я отдавала себе отчет, что у каждого века своя школа горя и радости. То, что печалит нас сегодня, показалось бы, наверное, нашим предкам смехотворным. Люди двадцатого века, не говоря уже о предыдущих, жили в гораздо более суровом мире, чем наш мир. Наверное, они были терпеливее нас, смиреннее. Наверное, они были большими стоиками. А может быть, и мужественнее нас. Иначе они бы не выжили.