Остерман вжал приклад в плечо, зажмурившись, выстрелил. Отдача шатнула его, чуть не сбила с ног. Как позже выяснилось, пуля срезала у зверя кончик уха. Медведь, яростно рыча, легко выскочил из берлоги, повел злобными глазками и огромными прыжками бросился на людей. Но в тот же миг два егеря вонзили ему в бок и брюхо рогатины. Медведь упал с жалобным ревом, пытался подняться. Петр, выхватил из рук Остермана карабин, в мгновение зарядил его и выстрелил. Медведь задергал лапами и вытянулся в луже крови.
— Эх, барон, ты и стреляешь, как баба! — злорадно сказал Иван и расхохотался.
…Остерману удалось незаметно улизнуть с охоты в домик, выстроенный неподалеку по царскому указу. Здесь у барона была своя комната с камином. Остерман заперся, зажег свечу и, раскрыв сумку, стал снова, на этот раз внимательно, вчитываться в копии писем посланника Пруссии Мардерфельда, английского — Витфорда, голландского резидента де Биэ. В письме испанского посла герцога де Лириа он наткнулся на любопытное место: «В России всяк дворянин хлопочет о личной выгоде и ради своей цели готов продать отца, мать, родных и друзей».
Ну что ж, наблюдение не лишено меткости. А вот строки и похлеще: «Все в России в расстройстве. Царь не занимается делами, денег никому не платят, и бог знает до чего дойдут финансы: каждый ворует, сколько может… Учреждения остановили свои дела, жалоб бездна, каждый делает то, что придет ему на ум!»
…Остерман аккуратно сложил письма и прислушался. Ловчие трубили конец охоты. Вскоре в большой соседней комнате послышались громкие голоса — возвратились Петр и Иван. Комната эта была отделена от спаленки вице-канцлера лишь дощатой перегородкой, выкрашенной под дуб.
Задув свечу, Остерман прильнул к щели. В ярко освещенной комнате юнцы сидели на толстом персидском ковре перед жбанами с вином. У Петра были здесь изрядные запасы их в дальнем шкафу. Остерман успел как-то обследовать его погребок: рейнвейн соседствовал с каталонским, бордо — с хересом.
Судя по форме жбанов, винолюбы пробавлялись бургундским и мадерой. Ну, да дьявол с ними! Чем бы ни тешилось их величество, лишь бы подписывало нужные указы и не заставляло его охотиться на медведей.
Иван — слабость Петра. Он прощает ему предерзости и держит для него всегда отверстые объятия. Иван хмелел редко. Как правило, старался подпоить своего дружка, сам оставаясь почти трезвым.
Сквозь щель Остерману виден профиль Ивана. Ничего не скажешь — красив, прямо Аполлон Бельведерский. Но для своих восемнадцати лет этот майор Преображенского полка дремуче необразован и предается безмерному женонеистовству. Недавно взял на блудодеяние жену генерала князя Трубецкого и бивал князя в его собственном доме, хотел из окна выбросить, да младые друзья, с кем вместе потешались, отговорили.
Сейчас Иван сидел в лазоревом камзоле, штанах белого атласа. Сбоку на ковре в беспорядке валялись малиновая епанча, обляпанные грязью сапоги со шпорами и черная, на меху, шляпа с плюмажем.
— Кабы знал ты, государь, какую кантату сочинил тебе кавалер де Гиро.
— Разве? — заинтересовался Петр, на прыщеватом лице его с выпуклым лбом, детски-пухлыми губами появилось выражение любопытства. — Это кто ж такой?
— Францужский дворянин, на службу к нам проситься приехал, — ответил Иван. — А намедни, увидя твое величие, оную кантату написал. Я ее в коллегию отдал, и там перевели. Вот послушай, государь. — Иван налил в чарку царя вина, миновав свою, оперся правой рукой о ковер и, достав из кармана камзола бумагу, стал читать с ложным пафосом: «Сколько божественных деяний совершено вашим величеством. Их перечислить невозможно, как счесть звезды на небе. Моя смелость потерпела фиаско среди океана ваших добродетелей. Солнце не нуждается в похвалах…»
«Кажется, у Ювенала писано. — подумал с усмешкой Остерман. — „Ничего нет такого, чему б не поверила власть благосклонно, когда ее хвалят…“»
Как бы подтверждая эти слова, Петр польщено улыбнулся:
— Скажи Андрею Ивановичу, чтоб оного кавалера на службу пристроил. Да пусть ему завтра пошлют за вирши сто… нет, двести червонцев. И вдруг всхлипнул: — Наташи-то моей боле нет в живых…
Семнадцатилетнюю сестру Наталью Петр любил искренне, нежно, а она неожиданно умерла неделю назад. Иван, стараясь отвлечь, друга-повелителя от мрачных мыслей, сказал:
— Ты знаешь, государь, Катрин наша бредит тобой. Клянусь!
Петр самодовольно вздернул голову с париком, завитым в короткий мелкий барашек.
— Ты передал ей мою записку?
— Передал и даже рассказал, каким бесстрашным ты был, государь, прошлый раз на охоте. Она едва чувств не лишилась.
Петр посмотрел на Ивана с обожанием:
— Ничего особенного…
— Ты слишком скромен, государь. — Иван сел, скрестив ноги по-турецки. — Когда медведь ринулся на тебя, я похолодел от ужаса… Но ты хладнокровным выстрелом убил наповал яростного зверя.
Ну, положим, укокошили медведя егери, но сопливое величество любит лесть — вот пусть и получает ее.
— А этот трусливый Остерман… — начал было Долгорукий, но Петр недовольно перебил его:
— Не смей при мне плохо отзываться об Андрее Ивановиче.