Вся эта захолустная сторона Москвы, с маленькими домиками, деревянными заборами, садами, напоминала провинцию. Но Степану отчасти это даже нравилось: проще.
Среди своих мечтаний, страстных размышлений о том, что делать, Степан не мог, конечно, не интересоваться жизнью личной, семейной - она его окружала со всех сторон.
Степан понимал, что увлечение Клавдией было неглубоко, больше зависело от его темперамента: с жутким чувством он замечал, что другие женщины ему не безразличны. Одна же из них, Лизавета, все сильнее овладевала его сердцем. «Да, но это невозможно», говорил он себе: Клавдия - моя жена». Этими мыслями, фразами, нельзя было, конечно, изменить своей натуры. Чувства его уходили лишь вглубь и там кипели. «Пустое, - решил он: Клавдия - хорошая женщина; я должен благодарить судьбу, что она послала мне именно ее. Не надо распускаться. Глупости».
И он усиленней работал, давал уроки, вел партийные дела.
Понятно, что с Петей и всем их домом Степан не мог часто видеться, прийтись туда впору.
Он свел Клавдию к Лизавете, и они попали как раз на нетолченную трубу народа. Лизавета была занята только Петей, Алеша пел цыганские романсы, спорил с Федюкой о борцах. Клавдию смущала эта компания, понимавшая друг друга с полуслова, хохотавшая, принесшая сюда отголоски веселой и вольной жизни. Здесь завязывались, протекали и развязывались романы, беззаботные и необязывающие, и Клавдии казалось, что она тут не у места.
Степан слушал разговоры, иногда говорил и сам - он нисколько не стеснялся - но его немного удивляло это общество, и всерьез он не мог к нему относиться.
- Шумно у них очень, - сказал Степан, садясь с Клавдией на обратном пути в конку.
- Зато весело, - ответила она тихо.
- Может быть.
Клавдия взглянула на него боковым, косящим взглядом и сказала:
- Почему же ты туда редко ходишь?
- Я говорю: может быть, весело, но почему ты думаешь, что весело именно мне?
- Отчего же тебе и невесело? ,- сказала Клавдия несколько сдавленным голосом. Разве ты не такой, как другие? Наконец, там столько красивых женщин...
В глазах Клавдии что–то блеснуло, и в этих новых, чужих и тяжелых звуках ее голоса, как предостережение, зазвучала такая ненависть к еще неизвестному, но возможному, что у Степана похолодели руки.
Зачем говорить так? Степан не нашелся, что прибавить. Но он понял, что этот разговор, такой мимолетный, но первый их разговор имеет свою силу и глубокое, мучительное значение.
Клавдия не говорила больше об этом. На другой день она встала в обычном настроении, но незаметно для нее самой вчерашний разговор вспомнился с оттенком укола.
Клавдия отправилась на курсы в Политехнический музей, но какая–то заноза была в ней, и она слушала профессоров с тем унылым невниманием, когда хочется сказать: «ну да, это все очень хорошо, но, ведь, есть…» и мысль тотчас переходит на свое. «Конечно, он может увлекаться многим. Да и Лизавета интересна. Глупо это отрицать. Но, ведь, он меня любит, он мой муж…» И, мгновенно вспоминая Степана, его крепкую, суровую фигуру, Клавдия испытывала такой прилив нежности, умиления и такой ужас перед тем, что было бы, если–б... что в глазах у ней шли зеленые круги, и на минуту она теряла сознание. Потом переводила дух и про себя бормотала: «Фу, идиотка, сумасшедшая».
И лишь мороз, снег на улице отрезвил ее совсем.
Несколько дней у нее держалось возбужденное, раздраженно–нервное состояние. Она крепилась, но иногда хотелось ни с того ни с сего заплакать, сказать что–нибудь резкое Степану; Клавдия не понимала, что это такое с ней.