— Из вашей любви ничего не выйдет. Я люблю Петю, и любила–б его больше жизни, если–б даже он бросил меня.
Фрумкин закрыл лицо руками.
— Не бросит, — сказал он презрительно. — Он даже на это не способен.
Лизавета покраснела, крикнула гневно:
— Оставьте, пожалуйста. Прошу больше об этом не говорить.
Фрумкин поклонился, все не отрывая рук от лица. Он сидел так долго, поджав под себя ноги и покачиваясь, как дервиш.
И Лизавета не могла уже заснуть.
Она сидела у окна, смотрела на далекое зарево и думала о своей жизни. Если выбросить из нее любовь к Пете, то что останется? Вероятно, она, Лизавета, и сейчас ненужная, но в сердце ее горит пламя, — ярче этих огненных клубов. Это ее вера и надежда. За нее она пойдет на какую угодно казнь, и ни перед чем не остановится. Очевидно, Бог назначил ей такую долю в жизни. Но почему Он послал этот ужас Клавдии? Разве Клавдия более дурной человек, чем она? Конечно, нет, — напротив. Чей грех она несет, за какие неправды наказывается? Этого Лизавета не могла сказать. Ее сердце наполнилось жалостью, и захотелось помолиться за Клавдию, за облегчение ее страдальческого существования.
Так сидя, со слезами на глазах и чистым сердцем, Лизавета к шести часам все–таки заснула.
Когда проснулась, Фрумкина уже не было. Она встала и принялась за хозяйство.
В полдень Лизавета ушла. Несмотря на тяжелое время, она сумела все же кое-что наладить для Клавдии: к ней приходили дежурить курсистки, ее кормили, смотрели за порядком в квартире, а Лизавета через знакомого профессора хлопотала насчет клиники. Пока длилось восстание, перевезти ее было нельзя. И только в тот день, когда Петя въезжал в Москву, Лизавета с утра повезла Клавдию на Девичье поле.
Сначала Клавдия ехала кротко, доверчиво. Она прижималась к Лизавете и всю дорогу бормотала что–то ласковое.
Но когда слезали у клиник, она вдруг взяла ее за руку, и сказала:
— Ты привезла меня в сумасшедший дом?
Потом взглянула в окно, в печальное, огромное окно, выходившее на Божий мир из дантовскаго ада, где она должна была теперь остаться, и тихо сказала:
— Значит, я совсем сумасшедшая. Но ты меня не забудешь?
И Лизавете навсегда врезалась та минута, когда, последний раз обнимая Клавдию, она увидела эти глаза, полные тоски и безумия, и когда голос Клавдии, — голос будто с другой планеты, спросил:
— А где Степан? Почему он сюда не приедет? — Лизавета едва убежала. Внизу у швейцара она рыдала, как безумная, и едва помнила, как извозчик довез ее на родной Арбат.
Встретив дома Петю, похудевшего, бледного, вспомнив всю эту ужасную неделю, опасности, страхи и ужас, свидетельницей которых была, Лизавета снова рыдала сколько могла.
XXXVIII
Россия велика и молчалива. Сколько слез, стонов и унижений вытерпело русское сердце, этого не измеришь.
Не сочтешь сил, сгубленных в ссылках. Не узнаешь тех тысяч, что с давних времен до наших дней со звоном кандалов меряют сибирские пустыни, искупая прегрешения или платя за пыл душевный. Им числа нет.
И пока мы живем, любим, враждуем, они идут. Их кандалы звенят. Простые люди подают им копеечку.
Вместе с товарищами по партии Степан испытал все это на себе.
Пока людей везут в вагонах, пока за решеткой окон знакомые, хоть и унылые виды, это еще преддверие. В Сибири не то: в мерзлых пустынях едут на подводах и идут пешком, в сорокоградусном морозе, с чувством, что до Москвы никогда не доскачешь. Бредут мужчины и женщины, девушки, и все они здесь, — как убойный скот. Тайная мысль тех, в чьей они власти — избавиться от них. Это нетрудно. От этапа до этапа много верст. И нередки случаи, что не досчитывают того, другого. «Попытка к бегству» — и пристрелен, мало ли что можно написать в рапорте? Кто будет это проверять?
Степана взяли не за покушение, — об этом не узналось. Он ждал каторги, а его ссылали на поселение. Он шел покорно, его большая, слегка сгорбленная фигура так соответствовала печали мест, печали этого странствия.
О сумасшествии Клавдии он еще не знал. Когда в России и больших городах Сибири проходили дни свобод, партия Степана была в дебрях, куда вести идут месяцами. Ссыльные шли ровно, со спокойным равнодушием безнадежности.
В партии были люди разные: и простые, относившиеся ко всему обыкновенно, без надсаду, — наиболее сильные и приятные; и неврастеники, испытывавшие временами страшный упадок, иногда склонные к малодушию. Они часто ссорились, и, если это были женщины, доходило до слез. Были и педанты революции, — начиненные словами, люди в большинстве сухие, властные. Они занимаются в ссылке третейскими судами, бойкотами и многими горькими пустяками, из которых слагается жизнь поселенца.