Как многие писатели, но даже сильней, чем большинство из них, Дэйв любил контроль над положением. Неупорядоченное общение в больших компаниях легко вызывало у него стресс. Я только два раза видел его на вечеринках без Карен. На одну, которую устроил Адам Бегли,[34]
я затащил его почти физически, и едва мы вошли в помещение и я на секунду отвлекся, как он развернулся на сто восемьдесят и отправился обратно в мою квартиру жевать табак и читать книгу. На другой вечеринке ему волей-неволей пришлось остаться, потому что она была по случаю выхода в свет его «Бесконечной шутки». Он пережил ее благодаря тому, что вновь и вновь старательно, преувеличенно вежливо говорил всем «спасибо».Стать выдающимся преподавателем Дэйву помогла среди прочего формализованность этой работы. В заданных ею рамках он мог, ничего не опасаясь, черпать из своего огромного природного запаса доброты, мудрости и мастерства. Сходным образом безопасной была и ситуация интервью. Когда интервьюировали Дэйва, он обретал покой в заботливом внимании к интервьюеру. Когда он сам исполнял журналистские обязанности, это лучше всего ему удавалось, если он находил технического работника — оператора, снимавшего Джона Маккейна, звукооператора во время радиопередачи, — которого приятно волновала встреча с человеком, проявляющим искренний интерес к тонкостям его работы. Дэйв любил подробности ради них самих, но подробности, кроме того, давали выход любви, закупоренной в его сердце: это был способ установить — на сравнительно безопасной общей территории — связь с другим человеком.
Что примерно совпадает с характеристикой, которую мы с ним в наших разговорах и переписке в начале девяностых дали литературе. Я полюбил Дэйва с первого же письма, что получил от него, но первые два раза, когда я в Кембридже пытался встретиться с ним лично, он меня попросту продинамил. И даже после того как мы начали видеться, наши встречи часто оказывались напряженными и скомканными — общение было куда менее задушевным, чем в письмах. Полюбив его с первого взгляда, я постоянно изо всех сил старался доказать, что во мне достаточно юмора и ума, а у него была привычка устремлять взгляд куда-то в дальнюю даль, из-за чего у меня возникало ощущение, что мне не удается его заинтересовать. Редко какими достижениями я в жизни так же гордился, как шутками, вызывавшими у Дэйва смех.
Но, повторяю, быть «нейтральной общей территорией, где можно установить глубинную связь с другим человеком», — именно в этом, как мы с ним решили, состояло назначение художественной литературы. «Выход из одиночества» — вот формулировка, на которой мы согласились сойтись. И нигде Дэйв с такой полнотой и великолепием не проявлял свою способность к контролю, как в письменной речи. Из всех писателей нашего времени он был наделен самой виртуозной, самой властной и волнующей риторической изобретательностью. Углубясь в трехстраничный абзац, наполненный мрачным юмором или поразительно расчерченный во всех направлениях нитями самоанализа, дойдя до семидесятого, или сотого, или сто сорокового слова в предложении, ты чувствуешь запах озона от искрометной точности построения фразы, от сказочной легкости, с какой он, пользуясь своим абсолютным слухом, переходит с уровня на уровень языка, который бывает у него высоким, низким, нейтральным, техническим, хипстерским, философским, местным, водевильным, наставительным, языком чудиков компьютерщиков, языком крутых парней и языком разбитых сердец. Эти фразы и страницы, когда они у него получались, были его подлинным домом, и почти никогда за те двадцать лет, что я его знал, у него не было более безопасного, более счастливого обиталища. Поэтому я мог бы вам рассказать о нашей маленькой автомобильной поездке, во время которой мы без конца ссорились, я мог бы рассказать о запахе гаультерии от его жевательного табака, распространявшемся по моей квартире, когда он у меня бывал, я мог бы рассказать о наших неловких шахматных партиях и еще более неловких теннисных матчах, когда успокаивающей структуре игр противостоял чудной азарт глубинного братского соперничества, — но главным, поистине главным было писательство. Теснейшее общение за бóльшую часть времени, что я знал Дэйва, было у меня с ним, когда я десять вечеров подряд сидел один в своем кресле и читал рукопись «Бесконечной шутки». В этой книге он впервые явил себя и мироздание в такой форме, в какой хотел. Явил и на самом что ни на есть микроскопическом уровне: Дэйв Уоллес был самым страстным и точным расстановщиком знаков препинания в прозе, что когда-либо ходил по земле. Явил и на самом что ни на есть глобальном уровне: он произвел на свет шутку мирового класса размером в тысячу страниц, которая, несмотря на то что характер и качество юмора до конца остаются неизменными, становится все менее смешной от главы к главе — вплоть до того, что, дочитывая книгу, чувствуешь: она с таким же успехом могла бы называться «Бесконечная печаль». Дэйв попал в этом смысле в точку как никто.