Еще там сидит усталый мускулистый мужчина, покрытый татуировками, время от времени он пытается завязать разговор о погоде с кем-нибудь из надзирателей — я, во всяком случае, воспринимаю этих людей как надзирателей. Сейчас за нами надзирает молодая женщина, в ее взгляде есть что-то мягкое, беззащитное, кажется, что она вот-вот снимет свой белый халат и закурит вместе с нами.
Я курю «Пэлл Мэлл» с фильтром, правда, я его отламываю — так меня научила Марианне. Я смотрю на пациентов и думаю, что все мы, кто курит и курил в этом месте до нас, хотели бы докуриться до смерти, стать такими же легкими и невидимыми, как дым в курилке, такими же свободными, способными выкурить себя из своей оболочки и обстоятельств, которые привели нас сюда. Мы сидим здесь и курим. Возможно, мой случай — самый тяжелый из всех. И тем не менее я здесь всего лишь гость.
Время от времени я подхожу к большому окну с видом на детскую площадку. Там у лесенки плачет маленькая девочка. Никто из взрослых ее не видит. Я пытаюсь открыть окно, но оно не открывается. В руках у девочки лопатка. Мальчишки кидались в нее песком. Сейчас они снова подошли к ней с ведерками, полными песка. Сколько же ей может быть лет? — думаю я. Как она воспринимает то, что сейчас происходит? Думает ли о маме и папе? Боится? Я понимаю, что так думать опасно. Я не должен плакать. Должен отстраниться от этого. И отстраниться навсегда. Не думать о том, что какое-то время я был отцом. Ничего не чувствовать. Не тосковать по тому, чего я никогда не видел и не увижу.
Что это, сон? Или В. Гуде действительно пришел навестить меня? В легком летнем костюме, клетчатой шотландской шляпе, с трубкой в зубах. Он смачно целует меня в щеку, словно я его родной сын.
— Ничего не говори, — просит он. Слова, как слюна, текут у него изо рта. — И не бойся. Никто не знает, что я здесь.
— Знаешь, что говорила Марианне? — спрашиваю я. — Что в глазах покойников сохраняется жизнь. Силе их взгляда может позавидовать любой живой человек. Ты когда-нибудь наблюдал такое? Ты помнишь, как они обрезали веревку и спустили ее вниз?
— Мой мальчик. Мы спасем тебя от этого отчаяния. Сельма Люнге еще ничего не знает. И весь мир тоже. Ты стал мифом. Скрыться после оглушительного
— Что тебе известно о моем состоянии?
— Твой врач любит музыку. Врачи постоянно нарушают обет молчания, о котором столько талдычат. Вся больница шепчется о тебе. Считают, что ты горюешь по своей умершей жене, вот и все. Что тут еще скажешь? Я хочу поговорить с тобой о
— Чего ждет?
— Что ты исполнишь Рахманинова так, как его еще никто никогда не исполнял. Ты слышал старую запись самого маэстро? Патетика и пустая виртуозность. Словно ему хотелось, чтобы его звучные каскады походили на жужжание насекомых или на звук лопающихся пузырьков шампанского. Рахманинов сам не понимал, насколько он гениален. Ты тоже не понимаешь, что стал великим. Поэтому я от тебя уже не отстану. Я всегда знаю, когда мне на крючок попался большой талант.
— Не надо говорить о крючках.
— Я сказал что-то не так? Ладно, на все лето я оставлю тебя в покое, но
— Какой концерт Рахманинова ты имеешь в виду?
— Второй.
— О Господи!
— Да, потому что он заигран донельзя. Потому что именно ты способен вдохнуть в него новую жизнь. Потому что он написан человеком, страдающим глубокой депрессией и утратившим душевное равновесие. Ты знаешь, что он посвятил этот концерт своему психиатру Николаю Далю?
— Моего психиатра зовут Гудвин Сеффле. Он еще не заслужил никакого концерта.
— Делай то, что я тебе
Я засыпаю и внезапно просыпаюсь. Это из-за лекарств. Я понимаю, что заперт здесь, но ведь они не могут держать меня в этом отделении без согласия семьи? А кто моя семья в настоящее время? Отец, которому хватает забот со своей любовью в Сюннмёре, сестра Катрине, которая только что вернулась из своих скитаний по всему миру и еще не объявилась в больнице, хотя я знаю, что она присутствовала на моем концерте в прошлую среду? Мне ясно, что Гудвин Сеффле следует схеме, предусмотренной для такого случая, как мой. Сеффле хотел связаться с моим отцом в Сюннмёре, но я заорал, что он не имеет на это права. Он говорит, что хочет знать, с кем я поддерживаю отношения, но я называю ему только одно имя: Ребекка Фрост.
Через несколько часов она неожиданно садится на стул в моей палате, гладит меня по руке и смотрит мне в глаза пронзительно-голубыми глазами, которые раньше всегда внушали мне нечистые мысли.
Я показываю ей блесну.
— Маленькая фальшивая рыбка. Она недобрая. Но она спасла мне жизнь.
— Что это за проделки с твоей стороны?
— Не сердись на меня, — прошу я.
Ребекка начинает плакать.