Дело было просто: медицинский факультет в Гейдельберге счел себя перегруженным студентками и отказал вновь поступающим. Кузине не оставалось ничего другого, как ехать во Фрейбург хотя бы для совместного обсуждения как быть. В конце концов, было нетрудно убедить себя в том, что данное совсем при других обстоятельствах слово не может считаться обязательным. Я честно соблюл обязательство, но внешние условия оказались против меня, сильнее. Многосмысленной оговорки о Rebus sic stantibus (При данном положении вещей.) я еще не знал. Но что такое Force majeure (Непреодолимая сила.) и что необходимо различать между "формой" и "содержанием", или существом, мне было уже известно.
Гораздо труднее было убедить родителей, дать им понять и поверить, что так всё случилось, а не произошло по заранее обдуманному плану.
Как только кузина устроилась - в комнате с чудесным видом на знаменитый фрейбургский Шлосс, - мы оба взялись за перо извещать о происшедшем своих родителей. Мои родители привыкли мне доверять: "наши дети не врут", - любила подчеркивать мамаша, хвастаясь нами и поощряя нас держать высоко репутацию. И эта тактика оправдала себя: я никогда никого не обманывал, - в худшем случае отмалчивался или не говорил всей правды. Но в данном случае я ощущал, что мне никак не удастся убедить их в том, что всё произошло именно так, как я описываю, а не было подстроено заранее. Я старался вложить в свое письмо всю доступную мне силу убеждения и искренности и всё же сознавал, что, случись нечто подобное с другими, я сам не поверил бы тому: уж больно всё хорошо вышло, - так обычно не бывает.
В какой мере мне родители поверили, осталось мне неизвестным. Отлучения от воды и огня, то есть от необходимых мне для жизни и учения средств, конечно, не последовало, - я этого и не опасался: слишком тесны были наши семейные отношения. Но не последовало и никакой другой реакции со стороны родителей. Они промолчали, и это было, конечно, наиболее мудрым, ибо и крайнее осуждение не изменило бы создавшегося положения.
Меня и кузину без всяких осложнений зачислили на медицинский факультет. Она взялась, как полагалось, за естественные науки, я же впился сразу в анатомию. Профессор Гауп, специалист по лягушке, знавший всё, что когда-либо кем-либо было сказано или напечатано о лягушке, и сам опубликовавший огромнейший том "Лягушка", был отличным педагогом. В минимум времени он старался сообщить слушателям максимум знаний. Он приходил, поэтому, на лекцию задолго до студентов, и воспроизводил на доске полное резюмэ своей лекции.
У Гаупа я стал работать и в анатомическом театре - препарировал ногу, название мускулов которой и сейчас сохранилось в памяти. Слушал я и лекции знаменитого Августа Вейсмана, внушительного старца библейского типа. Он увлекательно излагал свою теорию наследственности, за которую советские Лысенки объявили его посмертно "формалистом" и "мракобесом" в биологии.
Продолжая интересоваться философией, я не мог упустить возможность послушать Риккерта. Я получил доступ даже в его семинар, который моему дилетантскому сознанию представился в виде казуистики препиравшихся между собой гносеологических мудрецов.
Фрейбургская эпопея требовала от меня большого напряжения физических и душевных сил. Вся жизнь была размерена, строго следовала университетскому расписанию. Лекции начинались уже в 8 час. утра. В полдень сходились обедать к немке человек 20 студентов и студенток из России. Главную массу столовников составляли "сибирячки" из Иркутска, приехавшие штудировать медицину.
Старшей, возглавлявшей стол и доминировавшей в разговоре, была Надежда Рубинштейн, жена будущего профессора философии и психологии M. M. Рубинштейна. Она осаживала, порою бесцеремонно, свою сестру, Зисман, и всех прочих сибирячек: Самсонович, Ферштер, Левинсон. Позднее других появлялся за столом высокий и румяный, кровь с молоком, самодовольный "ухарь купец", Кровопусков, Константин Романович, - в будущем кооператор на юге России и деятель Земгора в Париже, а тогда один из немногих большевиков.
Его место было рядом с моим. С его лица не сходила улыбка, отмеченная снисходительным презрением ко всем не приобщенным к обладанию единой и абсолютной истиной. Он никогда не удостаивал меня разговором. Когда же сибирячки начинали слишком неугомонно трещать, Кровопусков переставал змеевидно улыбаться, а отпускал вслух презрительное замечание по адресу недоразвившихся до образа большевика существ.