Всеобщим почтением был окружен убеленный сединой Марк Андреевич Натансон. Его влияние в партии было очень значительно, но, повидимому, - в заседаниях Ц. К. и в кулуарах. На съезде он выступал редко, неумело, был почти косноязычен. Говорил он с большим напряжением, патетически вкладывая какой-то особо глубокий смысл в слова, которые его не содержали. Полукомическое впечатление осталось у меня от известного Русанова-Кудрина. Он старался быть остроумным и, главное, товарищеским. Но вся его манера говорить и держаться была выспренна и нарочита, отдавала, на мой слух, фальшью.
Мнения высказывались разные. Они были несхожи часто по внутреннему содержанию и по исходным позициям. Большинство съезда состояло из классического типа народников-идеалистов: энтузиасты и народолюбцы позитивной складки из нужд и интересов трудящихся выводили начала свободы и справедливости. Иногда проступала отчетливая струя неизжитого анархизма 60-ых - 70-ых годов или струя модного марксизма, недоразвившегося до ортодоксии.
Всю эту разноголосицу приводил к некоему общему знаменателю В. М. Чернов. Он был головой выше всех других членов съезда. И ему не было абсолютно чуждо ни одно из разноречивых мнений, высказывавшихся на съезде. В то же время он в совершенстве владел искусством составлять растяжимые формулы, которые можно толковать и так и эдак.
Чернов был главным докладчиком и оппонентом от имени Ц. К. партии, автором почти всех резолюций и редактором протоколов, в которых его речи появились в литературно отделанном, исправленном и дополненном виде.
Мне в протоколах особенно не повезло. Я фигурирую там под именем Поморцева, которого редакторы в ряде случаев смешали с делегатом от Смоленска Порошиным. Речи, правда, не все, Порошина с уклоном в максимализм приписаны Поморцеву, и критические замечания, направленные против Порошина, отнесены ко мне. Это выяснилось для меня много позже, когда, попав заграницу, я ознакомился с протоколами.
Новый, 1906-ой, год был встречен речами руководителей съезда, и в них выражалась твердая уверенность в скором торжестве в России свободы и справедливости. Съезд закрылся, и делегаты стали разъезжаться. Я направился прямиком в Москву. Туда же отдельно от меня приехал и Руднев. Нам предстояло дать отчет пославшим нас членам комитета о том, что происходило на , съезде и на чем порешили.
Москва продолжала жить под режимом Дубасова, и было нелегко найти помещение даже для немногочисленного нелегального собрания. Всё же входившая в комитет старшая сестра Фондаминского умудрилась помещение найти.
Ей в этом пришла на помощь дружившая с ней Зинаида Жученко, которую неточно называют провокаторшей, тогда как на деле она была лишь предательницей, вошедшей в эс-эровскую организацию с заведомой целью ей вредить. Руднев закончил свой рассказ, а я не успел начать, как с двух сторон в комнату ворвались городовые с примкнутыми к винтовкам штыками, в валенках, с заиндевевшим на усах и бороде снегом. Некий в штатском с никелированным револьвером в руке подскочил ко мне и ударил коленкой под живот. Завидев Руднева, он оставил меня и бросился к нему. Во время декабрьского восстания случайная пуля попала Рудневу в руку, часть пальца пришлось ампутировать, и не зажившая еще рана была перевязана. Охранник с торжеством схватил Вадима за руку:
- А, раненый!..
Я почти физически ощутил боль, причиненную Рудневу. Не отдавая себе отчета в положении и вообще ни о чем не думая, я закричал на охранника. Неизвестно, чем бы это кончилось, если бы во главе полицейской операции не оказался случайно помощник пристава, который годом раньше был смотрителем в той самой сретенской части, где я находился под арестом.
Признав ли во мне старого знакомого или по другой какой причине, но пристав укротил резвого охранника, и дальнейнейшая процедура прошла спокойно. Нас переписали, опросили и отправили "по принадлежности": Фондаминскую-Гальперин и Руднева в Таганку, а всех прочих - в арестное помещение при пятницкой части.
Нас, человек десять, Беркенгейма, Александра Моисеевича, известного кооператора, Никитского, Леонида Рогинского, Бориса Королева и других поместили в общую камеру, очень низкую и узкую со сплошными нарами вдоль стены. Лежать приходилось плечом к плечу и, чтобы повернуться, надо было непременно потревожить соседа. Двухэтажное арестное помещение содержалось крайне грязно. В камерах нижнего этажа помещались пьяные - до протрезвления. На нашем этаже, в другом конце коридора, была камера для проституток. Оттуда доносились по ночам брань и визг: камеру любили навещать сифилитической внешности помощник смотрителя и чины вверенной ему команды.
В общем заключение было безрадостным, но не тяжелым. Нам предоставлялось проводить время как мы желали. Мы получали газеты, имели свидания, могли заниматься, поскольку этому не мешали шум и гам, играть в карты, получать пищу со стороны, курить.