Было отвратительно, но - одно из двух: если я Журомский, я - не еврей; если же я еврей, - какой же я Журомский.
Время двигалось медленно и тоскливо. Унылое однообразие иногда прерывалось неожиданными инцидентами.
Неведомые и невидимые нити связывали всё-таки ДПЗ с внешним миром, вероятнее всего чрез заключенных в общей камере, пользовавшихся большей свободой. Однажды перед окошком у потолка что-то стало мелькать - подниматься и опускаться, точно нацеливаясь на мою камеру. Вскарабкавшись на окно и держась за решетку, я другой рукой пытался захватить веревочку, на которой болтался пакетик, чтобы втянуть его к себе в форточку. Я так сосредоточился на этом, что не заметил появления в камере старшего надзирателя.
- А, рыболов, - сказал он и, в два счета зацепив веревочку, овладел пакетом и конфисковал его. Я успел прочесть заглавие: Вениамин Марков "Личность в праве" и только. Видимо, какой-то доброжелатель умудрился переправить мне мое произведение. За удовольствие увидеть обложку или, точнее, за нарушение запрета взлезать на окно, я расплатился переводом в другую, угловую, и потому более темную камеру.
Развлечением считалось в тюрьме перестукивание с соседями. Я редко прибегал к нему. Это требовало терпения и, кроме того, вело к "разговору" не с политическими, а с уголовными. Бессильное искоренить перестукивание, тюремное начальство боролось с ним тем, что Камеру с политическими окружало уголовными сидельцами сверху, снизу, с обеих сторон.
Поздней весной меня настойчиво стал вызывать стуком заключенный подо мной. Им оказался молодой парень с "приказчичьими" манерами выражения. Вместо "деревня", "деревенский" он постоянно говорил "провинция", "провинциальный". В тюрьму он попал за участие в экспроприации казенной винной лавки. Он принял участие в "эксе", видимо, не по нужде и из корысти, а скорее из молодечества, озорства и чувства товарищества. Он недооценивал серьезности своего положения, считая, что экспроприация в частном интересе карается не так сурово, как политическая в революционных целях.
Я не видел его, но изредка слышал его молодой, приятного тембра голос, когда он пробовал что-то напевать, пока надзиратель его не обрывал, или когда он выкрикивал короткие фразы в теплопроводную трубу. Заключение давалось ему очень тяжко. Весна ли, возраст ли настраивали его на лирически-меланхолический лад. Он знал меня в лицо: когда отпиралась моя камера над ним и меня вели на прогулку, он взлезал на окно и глядел, как я проходил в отведенный мне для прогулки загон.
Так же неожиданно, как появился, мой сосед снизу исчез. Я шел на прогулку, когда меня окликнули из камеры в нижнем этаже, куда переводили смертников. Через решетку и на расстоянии я не мог разглядеть его лицо. Видел только его льняные волосы. Камера его тотчас же была занята другим. Но я долго не мог забыть своего былого соседа - незадачливую жертву выродившейся в разгул и хулиганство революции. Он оказался одной из бесчисленных "щепок", отлетевших при неумелой "рубке леса"...
Другого рода эпизод был связан тоже с прогулкой.
Через открытую летом форточку донеслись громкая речь и дружный хохот. Я влез на окно и увидел гулявших на так называемой общей прогулке. Они весело резвились, бегали взапуски, играли в чехарду. Среди прыгающих и хохочущих без труда можно было узнать Абрама Гоца. Арестованый год тому назад, с тремя другими, за подготовку покушения на министра внутренних дел П. Н. Дурново, Гоц с товарищами были переведены по окончании следствия из петропавловской крепости к нам в ДПЗ. С этого дня было точно известно, когда выводили на прогулку группу Гоца: взрывы громкого смеха то и дело врывались в мое окно.
Гоц наладил регулярный обмен письмами. Его письма, как правило, были интересны, порой остроумны, но стилистически старомодны. Он не боялся стереотипных выражений, образов и сравнений. Фразы его были громоздки - на немецкий лад. Теоретически же социология Зиммеля оставалась для него вершиной мудрости, оспаривать которую он сам не решался, а попытки других не одобрял. Гоц имел влечение к науке и данные к тому, чтобы ею заниматься. Но жизнь - и сознание долга - увели его от науки. Не греша склонностью к марксизму, Гоц принадлежал не к тем, кто, по словам Маркса, ищут, как объяснить мир, а к тем, кто считают необходимым "изменить мир".
Это был переломный период в личной жизни Гоца. По окончании медицинского образования заграницей, проездом в свою Пензу, приехала в Петербург жизнерадостная и очаровательная Сарочка, как все ее называли, Рабинович, с которой Гоц и я были давно знакомы, а я особенно подружился перед своим отъездом из Берлина. Ко мне на свидание она придти не решалась и ограничилась присылкой роз. К Гоцу же Сарочка пришла на свидание по праву дальнего свойства. Эти свидания участились, а затем и узаконились: после осуждения Гоца на каторгу, уже в московской тюрьме, Сарочка и Гоц обвенчались.