Он не успел еще ничего сообразить, как за спиной старика вырос Макс, затем и Хильда. Друскат подумал: все они наверняка расскажут, как я себя вел в час моего позора. Нужно выиграть немного времени, хотя бы несколько секунд. Обстоятельно, не спеша он принялся застегивать пуговицы на рубашке. Старик, стоя перед ним, неторопливо сложил бумажку и, словно талисман, спрятал ее за пазуху.
Друскат вдруг покачнулся от слабости, потом накинул на плечи куртку. У него было такое чувство, словно он добровольно натянул смирительную рубашку. Времени больше не было, он должен им подчиниться, вынужден уступить. Хриплым голосом он сказал:
«Бери место председателя. Я из Хорбека исчезну».
Он сплюнул Максу под ноги. Но что это, черт побери? Хильда вдруг крепко обхватила его за плечи. Она ведь была с ними в одной упряжке, всегда им подыгрывала! Сегодня днем несла на руке венок, тогда он еще не знал, что предстоят его собственные похороны. Он высвободился из объятий женщины, оторвал ее цепкие руки от своих плеч и с презрением сказал:
«Что вы за люди».
Теперь к Анне, в трактир. Друскат был словно оглушен, он не помнил, как нашел дорогу в трактир, знал только, что теперь он здесь. При виде его Ида взвизгнула и уронила поднос.
«Дура!» — закричала на нее Анна.
Сейчас ему предстояло держать ответ перед Гомоллой и перед крестьянами. Они вскочили со своих мест, и ему снова стало страшно.
«Что я им говорил? Об этом я припоминаю лишь смутно, зато помню, как паршиво я себя чувствовал, помню, как себя вел. Отчаянный геройский жест: я добился этого, Густав; отчаянная ложь: мне нужно чаще видеться со своей женой; отчаянная мольба, прозвучавшая требовательным воплем: неужели никто из вас не хочет войти в мое положение?!
Помню взгляд Гомоллы, он был почти невыносимым, помню гробовое молчание, помню, как в тишине тикали часы, как мучительно медленно тянулось время и как я подумал: «Ты однажды рассказывал, Густав, что опытным палачам для казни требуется всего лишь тридцать секунд, — крепкая рука хватает осужденного, швыряет на плаху, лязг топора — и голова летит вниз, готово. Чего же ты медлишь, Густав?»
Не помню, как долго Гомолла расхаживал взад и вперед по помещению, потом наконец сказал: «Иди домой и заботься о жене».
Друскат не осмелился выйти из трактира через веранду, на улице ему могли встретиться люди из деревни, которые направлялись к Анне Прайбиш, чтобы обсудить и обмыть события дня. Пришлось бы вступать с ними в разговор и отвечать на расспросы: «Друскат, дружище, как тебе удалось, как ты этого добился, давай выпьем за твою победу». Ему не хотелось никого видеть, не хотелось ни с кем говорить. Четверть часа страха, пережитые у Гомоллы, были позади, но теперь он не знал, как его встретят жена и Розмари. Как всегда, ему придется нанизывать одну ложь на другую, возводить целую башню из лжи и все время бояться, что это шаткое сооружение вот-вот рухнет и раздавит его. Он содрогнулся от омерзения к себе, когда на ощупь спускался по лестнице, ведущей к черному ходу. Вон из помещения, на воздух, дышать! Над деревьями мерцала луна. Листья на ветках и кустарники утопали в туманной дымке. Друската мутило. После всех волнений шнапс не пошел ему впрок, его шатало, и, чтобы помочиться, он вынужден был опереться рукой о стену коровника. Во время этой процедуры лоб его приник к прохладной стене строения: более жалкого зрелища мужчина являть собой не может.
Вдруг из темноты послышался голос Анны:
«Хорошенькое дельце, если пьяный мужчина не в состоянии добраться до столба».
Друскат отвернулся от стены и стал возиться со своими брюками, и, хотя он делал это обеими руками, ему лишь с трудом удавалось нащупать пуговицы. Повертев головой, он пытался разглядеть в темноте Анну. Наконец увидел приближающуюся бесформенную тень и теперь в желтоватом свете, падавшем из окна, узнал ее. Голову и плечи Анны скрывала шаль: вечер был холодный. Даниэль заглянул в ее старое бледное лицо, оно напомнило ему лицо монахини. Анна стояла перед ним, словно одна из тех старух на церковных картинах под крестом Голгофы, испытывающих бесконечную скорбь оттого, что они не в силах ничего предотвратить. Но его-то Гомолле пригвоздить к столбу не удалось, он пока еще чувствовал себя свободным человеком. А ведь это самое последнее дело, подумал он, верх унижения, когда мужчина ищет защиты у сердобольных женщин.
Он поддался шантажу и насилию, вынужден был притворяться и отречься от самого себя, ему пришлось лгать, он казался себе до того жалким и ничтожным, что почувствовал вдруг желание обидеть и оскорбить другого человека. Он стоял перед старой Анной, широко расставив ноги и выпятив живот, — брюки он так и не сумел застегнуть. Он знал, сколь непристойно выглядит в этой позе, и с издевкой произнес:
«Что хочу, то и делаю, и плевал я на тебя. Проваливай!»