Он показал ему также, как находить богатую рифму. Он разбил в его присутствии несколько стихотворных строчек и научил его элегантно ударять носком одного александрийского стиха прямо в нос тому, который за ним следует, как танцовщица заканчивает свой пируэт у самого носа другой, трясущейся вслед за нею; он составил для него ослепительную палитру: черный, красный, голубой, все цвета радуги, настоящий павлиний хвост; он заставил его также выучить несколько анатомических терминов, чтобы чуть — чуть точнее говорить о трупах, и отпустил его опытным мастером в веселой науке романтизма.
Страшно подумать! Нескольких дней было достаточно, чтобы разрушить убеждения многих лет; но по правде‑то сказать, как тут останешься последователем религии, превращенной в посмешище, в особенности когда хулитель ее говорит быстро, громко, долго, остроумно, притом в хорошей квартире и в ошеломительном костюме?
Даниэль поступил как девица — недотрога: стоит ей один раз оступиться — она сбрасывает маску и становится самой дерзкой распутницей, какую только можно найти; он решил стать настолько же романтиком, насколько раньше был классиком, и это именно он произнес ставшее навсегда знаменитым изречение:
— Плутяга Расин, попадись он мне навстречу, я б его отделал хлыстом! — И другое, не менее знаменитое: — На гильотину классиков! — которое он выкрикнул, стоя на скамье партера во время представления «Кастильской чести». Действительно, он перешел от вольтерьянства самого конституционного к самому людоедскому, свирепому гюгопоклонству.
До этого дня у Даниэля Жовара был лоб; но как господин Журден говорил прозой, не подозревая об этом, так и Даниэль не обращал на него ни малейшего внимания. Этот лоб не был ни очень высок, ни очень низок; этот лоб был просто честный парень, ничего особенного не измышлявший. Даниэль решил сделать из него неизмеримое, гениальное чело, совсем как у вс- ликих людей того времени. Для этого он сбрил на палец или на два волосы, что соответственно увеличило лоб, и совершенно уничтожил растительность на висках, благодаря такому способу верхняя часть его головы вытянулась настолько, насколько этого можно было разумно потребовать!
Итак, поскольку он уже имел необъятное чело, его охватило столь же необъятное стремление если не к подлинной известности, то хотя бы к печальной славе.
Но как произнести перед бессознательной и насмешливой публикой шесть смехотворных букв, составляющих его фамилию? Даниэль, это еще куда ни шло, но Жовар! Какая отвратительная фамилия! Подпишите‑ка элегию именем Жовар! Мило будет выглядеть! Одного этого хватит, чтобы опорочить самую великолепную поэму!
Шесть месяцев он придумывал себе псевдоним; постоянно
ища и ломая голову, он наконец обрел его. Имя кончалось на «ус», а в фамилии было столько «к» и «дубль — ве» и других прелестных романтических согласных, сколько можно было уместить в восемь слогов; даже почтальону понадобилось бы шесть дней и шесть ночей, чтобы все их произнести.
Когда эта замечательная операция была окончена, оставалось только познакомить с ней публику. Даниэль пустил в ход все средства; но его известность возрастала совсем не так быстро, как ему хотелось бы. Любому имени так трудно удержаться в мозгу между других имен, между именем любовницы и кредитора, между проектом биржевой игры и спекуляции сахаром! Число великих людей так огромно, что, не имея памяти Дария, Цезаря или отца Менетрие[18], очень трудно знать их всех. Я бы никогда не кончил, если бы стал рассказывать о всех сумасшедших идеях, возникавших в поврежденной голове бедного Даниэля Жовара.
Много раз у него возникало желание написать свое имя на всех стенах, между набросками приапов, носами Бужинье и другими пакостями эпохи, вытесненными теперь грушей Филиппона.
Какую бешеную ьависть он питал к Кредевилю, чье имя было известно всему населению Парижа из‑за подписи, видневшейся на углу каждой улицы! Он хотел бы называться Креде- вилем, даже несмотря на эпитет «вор», который неуклонно сопровождает это имя.
У него возникла идея заставить человека — афишу носить на груди и на спине это трудолюбиво выкованное имя или вышить его большими буквами на жилете (и это пришло ему в голову гораздо раньше сен — симонистов).
Пятнадцать дней он размышлял, не покончить ли ему с собой, чтобы его имя было напечатано в газетах, и, услышав, как выкрикивают на улицах имя приговоренного к смерти преступника, он почувствовал соблазн убить кого‑нибудь, чтоб его гильотинировали и заняли им внимание публики. Он добродетельно устоял — против этого, и кинжал его остался незапятнанным, к счастью для него и для нас.
Устав от борьбы, он обратился к способам более мягким и обычным; он сочинил массу стихов, которые появились во многих неиздающихся журналах, что немало способствовало его известности.