Отношение самого Хармса к казенному кичу, даже в его лучших проявлениях, было беспощадным: “Пошлятина может иметь свои собственные теории и законы. Тут могут быть свои градации и ступени (в музыке пример высокой градации пошлятины – Дунаевский.)” Но, отвергнув эстетику модернизма, стремясь к своего рода “прекрасной ясности” (воспользуемся термином М. Кузмина) и при этом отказываясь даже от привычной иронии, трудно было избежать опасного соприкосновения с “пошлятиной”.
Хармса в этом смысле выручало то, что временами не могло не быть мучительным – полная отстраненность от “основной линии” советской поэзии. Заболоцкий, вдохновленный успехом “Севера”, примерял на себя роль советского Державина. Пастернак ощущал себя порою новым Пушкиным при Сталине (усовершенствованном Николае I). Хармс же в официальной культуре был никем, но за счет этого он был и более независим – и от вкусов властей, и от вкусов массового читателя.
Правда, как раз весною 1936 года он почему-то надеялся на другое. Речь его заканчивается так:
Я уже четыре года не печатал своих новых вещей, работая только в детских журналах… За это время я написал довольно много. И вот только к концу 1936 года я надеюсь выступить с новыми вещами.
Какими? Судя по контексту – с произведениями для взрослых. Неужто Хармс рассчитывал, что их будут печатать? Хотя – почему нет… Ведь он больше не был “левым” писателем. Может быть, его вдохновлял опыт Заболоцкого (только что процитированные слова почти в точности повторяют конструкцию из речи последнего), и он мечтал создать собственный “Север”? Но что в парадном советском мире могло вдохновить его так же, как его друга – подвиг челюскинцев? Даже чисто теоретически – трудно придумать.
Хармс (да и никто другой) не знал, какие наступают времена, с каким содроганием будут произносить потомки словосочетание “тридцать седьмой год”.
Глава седьмая
Время еще более ужасное
Первого июня 1937 года Хармс записывает:
Пришло время еще более ужасное для меня. В Детиздате придрались к каким-то моим стихам и начали меня травить. Меня прекратили печатать. Мне не выплачивают деньги, мотивируя какими-то случайными задержками. Я чувствую, что там происходит что-то тайное, злое. Нам нечего есть. Мы страшно голодаем.
Непосредственным поводом послужило одно из самых знаменитых стихотворений поэта, напечатанное в третьем номере “Чижа”:
Несомненно, в стихотворении Хармса нет никаких политических намеков. Оно представляет собой минималистически обобщенную модель традиционного сказочного зачина. Можно увидеть и скрытую ссылку на известную басню Козьмы Пруткова “Пастух, молоко и читатель”:
Что же привело в ужас “детиздатское” начальство? Ответ на этот вопрос не так очевиден, как кажется сейчас. Сегодня для нас весь 1937 год окрашен одной краской – кровавой. На самом же деле события развивались постепенно. Первая половина года, до июля – августа, еще не была в полном смысле слова “апокалиптической” (как выразилась Ахматова), но она прошла под знаком подступающего невнятного ужаса, который толкал людей на унизительные поступки – лишь бы отвести от себя беду, природы которой они сами еще не понимали. Когда беда подступила к порогу, самым прозорливым стало очевидно, что отвести ее сколь угодно примерным в глазах властей поведением невозможно, а можно только спрятаться или молить Бога, чтобы жернов иррациональной мясорубки проскользнул мимо. Но – начало года было еще другим.