Раньше, в том же 1301 году, 15 марта, Данте, в Совете Мудрых Мужей, уже воспротивился выдаче денег папскому союзнику, королю Карлу Анжуйскому, для отвоевания Сицилии,[338] а 19 июня, в Совете Ста, дважды подал голос против продления службы сотни флорентийских ратников, находившихся в распоряжении папы: «Для службы Государю папе ничего не делать, nihil f`iat».[339]
Так отвечает Данте на буллу папы Бонифация VIII o земном владычестве Римского Первосвященника: Unam Sanetam. Вот когда перестает он наконец только думать, смотреть — «созерцать» и начинает «действовать». — «Новая жизнь начинается» для него, уже в порядке не личном, а общественном, не в брачной, а в братской любви.
После года 1283-го, второй, для Данте, роковой и благодатный год, — 1300-й. В этом великом для всего христианского мира юбилейном году совершится сошествие Данте в Ад. Будучи в Риме, мог он видеть, как, в базилике Петра, над оскверненной могилой «нищего рыбаря», там, «где каждый день продается Христос», жадные дети «древней Волчицы», римские священники, с раннего утра до поздней ночи, загребают деревянными лопатками груды золотых, серебряных и медных монет — плату за продаваемые паломникам отпущения грехов.[340] Что испытал тогда паломник Данте, — в сознании своем, правовернейший католик, бессознательно было мятежнее, может быть, и «революционнее», нежели то, что, через двести лет, испытает паломник Лютер. Вот о чем Данте скажет себе и миру:
по слову Откровения:
Медленно, трусливо и жадно, как ворон, приближается к человеку еще не мертвому, но умирающему, — приближался осенью 1301 года, к беззащитной, внутренней войной раздираемой Флоренции Карл Валуа, «миротворец». То, что, за пять лет, предвидел Данте, теперь исполнялось. Чувствуя себя обреченными, Белые решили отправить посольство к папе, чтобы принести ему повинную и умолить не отдавать несчастного города чужеземному хищнику.
Если Данте, злейший враг папы, только что едва не отлученный от Церкви, согласился быть одним из трех послов, отправленных в город Ананью, где находился тогда Бонифаций, то этим он выказал великое мужество и жертвенный дух в служении родине.[342] «Если я пойду, кто останется? Если я останусь, кто пойдет?» — сказал он будто бы после минутного раздумья, когда ему предложено было участие в посольстве.[343] Слово это запомнили и поставили в счет его «безумной гордыне». Если он этого и не говорил, то, вероятно, мог так думать и чувствовать. Но гордыни здесь не было, а был ужас одиночества: в этом деле, как в стольких других, он чувствовал, что не только во Флоренции, но и во всей Италии, во всем мире, он один знает, что в мире будет.
Данте и Бонифаций встретились в Ананьи, как два смертельных врага в поединке, — таких же здесь, в Церкви, как там, в Государстве, — великий пророк Духа, Алигьери, и «большой мясник», Пэкора.
«Дети мои, зачем вы так упрямы? — говорил будто бы папа трем флорентийским послам, с глазу на глаз, приняв их в тайном покое дворца. — Будьте мне покорны, смиритесь! Истинно вам говорю, ничего не хочу, кроме вашего мира. Пусть же двое из вас вернутся во Флоренцию, и да будет над ними благословение наше, если добьются они того, чтобы воля наша была исполнена!»[344]
«Мира хочу» — каким оскверненным, в устах великого Антипапы, маленького Антихриста, должно было казаться Данте это святейшее для него слово: «мир», расе!
До крови однажды разбил Бонифаций лицо германского посланника, ударив его ногой, когда тот целовал его туфлю.[345] Если бы он так же ударил и флорентийского посланника, Данте, то было бы за что, в прошлом и в настоящем, особенно же в будущем: ни один человек так не оскорблял другого, в вечности, как Данте оскорбит Бонифация. Странное видение огненных ям, в аду, куда низринуты будут, вниз головой, вверх пятами, все нечестивые папы, торговавшие Духом Святым, — может быть, уже носилось перед глазами Данте, когда он целовал ноги Бонифация.