Но дружбу сохранили, и это самое главное. И вот теперь мы, уже довольно пьяные, вспоминали юность. И вдруг дантист вспомнил старую индеанку, которая умерла от рака десны, и вспомнил наш разговор об истории искусства и о личной истории, и заговорил о двух дорожках (эта тема начисто вылетела у меня из головы), и наконец добрался до ресторана с блюдом дня, где мы встретили Хосе Рамиреса, до чего, собственно, и хотел добраться, чтобы спросить, что я о нем думаю, хотя вопрос поставил так, что я не понял, имеет он в виду мальчишку-индейца или самого себя, а я, боясь брякнуть чего лишнего, сказал, что ничего не думаю, а может, отделался каким-то жестом, который легко истолковать и так и сяк, и друг тотчас спросил, неужели я полагаю, неужели я мог подумать или хотя бы предположить, будто между ним и Хосе Рамиресом что-то такое есть, неужели у меня возникло это ужасное и такое мексиканское подозрение, и я ответил: нет, упаси Господь, что ты, о чем ты вообще, прекрати наконец, – возможно, я сейчас преувеличиваю, моя память преувеличивает, возможно, тогда приоткрылась реальная трещина, та, которую я впервые почувствовал в якобы пустом здании, та, которую я углядел, когда юноша-индеец в первый раз подошел к нам, именно когда мы разговаривали или мой друг разговаривал или разглагольствовал об умершей индеанке, о ее теле, с каждым мигом становившимся все меньше, и тут в голове у меня все разом соединилось, наверное, благодаря опьянению: наша юность, любимые книги, «Нарда или лето» Элисондо, национальная слава, наше воображаемое и причудливое лето в Масатлане, моя невеста, которая без видимой причины вдруг решила изменить курс наших судеб, годы, Кавернас и коллекция друга, мой приезд в Ирапуато, такие тихие улицы Ирапуато, загадочное решение друга поселиться именно здесь, работать именно здесь, в родном городе, хотя естественнее было бы…
И тогда он сказал: ты должен узнать Хосе. Он сделал ударение на слове «узнать». Ты должен
На следующий день он не забыл про наш разговор. Наоборот, помнил даже подробности, вылетевшие у меня из головы. Про Хосе Рамиреса он говорил таким тоном, словно был его наставником. Помню, в тот вечер мы нарядились так, словно шли на гульбу к девицам или, скажем, на охоту: мой друг надел коричневую вельветовую куртку, я – кожаную куртку, которую взял сюда на случай, если нам вздумается выбраться на природу.
Мы начали свои похождения с центра города и выпили по паре виски в полутемном баре, где пахло гелем после бритья. Потом прямиком направились в те районы, где бывал Хосе Рамирес. Заглянули в пару шумных забегаловок, в ресторан с блюдом дня (и там решили поужинать, хотя ни один из нас есть не хотел), в бар под названием «Небо». Индейца нигде не было.
В эту странную ночь мы не обменялись почти ни словом и, когда уже почти поверили, что нам не повезло, вдруг увидели, или угадали, силуэт Рамиреса на плохо освещенном тротуаре. Друг посигналил и весьма рискованно развернул машину. Рамирес спокойно ждал нас, стоя на углу. Я опустил стекло и поздоровался. Над моей головой высунулась голова дантиста, который пригласил юношу сесть в машину. Тот сел, не произнеся ни слова. Мои воспоминания об остатке ночи – праздничные. Безрассудно праздничные. Как будто мы отмечали день рождения Рамиреса, который был с нами. Как будто мы были его родителями. Как будто мы были его крестными. Как будто мы были двумя грустными белыми мексиканцами, которые исполняли роль телохранителей при непроницаемом мексиканском индейце. Мы смеялись. Мы пили и смеялись, и никто не рискнул подойти к нам или бросить в нашу сторону шутку, потому что, если бы мой друг тотчас не убил смельчака, это сделал бы я.