Со стороны это все равно что смотреть, как краска сохнет. Тем не менее весь буддизм вмещается в эти тихие полтора часа. Остальное – каменные истуканы, шафранные наряды и трогательные предания – всего лишь древняя декоративная оправа, к которой можно отнестись с уважением, иронией или безразличием. Все это не важно – как цвет операционного стола. Важно только то, что происходит в медитации, во время которой не происходит ничего.
Мудрость сосредоточена не в том, что ты делаешь, а в том, чего не делаешь. Поэтому так трудны уроки недеяния, в чем может убедиться каждый, найдя пустой угол.
Неподвижность кажется неестественной и требует контроля. Запретив себе шевелиться, ты чувствуешь свое тело большим, неуклюжим и лишним. Сейчас в нем много бесполезного, практически – все. Поэтому тебе и не жалко от него избавиться. Догадываясь о своей судьбе, оно отчаянно сопротивляется. Сперва чешется нос, потом спина, наконец хочется скосить глаза на молодую соседку. Но ты не сдаешься, показывая, кто кому хозяин, и все проходит.
Добившись своего, с удовлетворением, но и испугом замечаешь, что забыл, как лежат твои руки, да и твои ли они еще. Потом тревога сменяется облегчением от того, что не надо следить за оставшимися без работы мускулами. Как медведь в берлоге, тело замирает в бездействии, оставив в дозоре грудную клетку. Но дыхание не требует усилий – они нужны лишь для того, чтобы его остановить.
Беспрестанная работа легких соединяет живое с миром. Размеренная исправность метронома обеспечивает бесплатным ритмом, сопровождающим нас от первого вздоха до последнего. Когда телу не остается ничего другого, дыхание обретает смысл, открывая свою тайную цель. Связывая нас с Вселенной, оно иллюстрирует главный урок буддизма: ты и она едины. Отдельное существование – фикция, которую растворяет бесспорная мерность дыхания. Забытое тело уже не может заявить о своих правах. Нам нечем ощущать границу между собой и другими – ведь теперь ее нельзя увидеть, услышать, ощупать, почуять, вкусить.
Ее бы не было вовсе, если б не сознание. В пустоте, бывшей когда-то тобою, гулко бьются мысли, от которых предстоит избавиться. Вспомнив о них, ты тут же берешься за дело, и тут тебя огорошивает вопрос: закрыл ли ты окно в машине? И не замочит ли дождь обивку? От этой суетливой заботы все достигнутое рушится, и пролог надо начинать сначала.
В среднем каждые десять секунд в голову приходят две мысли, обычно – плохие. Жалея об упущенных возможностях, большую часть отведенного нам срока мы живем в прошлом, меньшую – в будущем, рассчитывая им поживиться. На настоящее остаются мгновения, заполненные не мыслями, а ощущениями. Буддизм пытается растянуть эти секунды, заполнив ими жизнь или сколько получится.
То, что остается от нас, когда мы ничего не делаем и ни о чем не думаем, и есть будда. Именно так, с маленькой буквы, потому что это – не имя, а состояние: отсутствие себя.
Труд отречения приводит к пустоте, но в ней, как в зеркале или луже, отражается весь мир, если он, мир, конечно, существует.
Хорошо еще, что над этим – центральным для любой метафизики – вопросом уже некому ломать голову. Уклоняясь от философских проблем, буддизм устраняет не объект, а субъект, попутно защищая нас от страдания. Окружающее становится безопасным, теряя того, на кого оно может обрушиться.
Говорят, что медитация положительно влияет на организм, делая его счастливым. Но цель этого упражнения не в последствиях, а в нем самом: оно позволяет быть и не быть сразу. Безумие этой альтернативы не укладывается в голове – и не надо. Буддизм ведь не обещал сделать нас умнее или, тем паче, лучше. Как зарядка, он лишен интеллектуального и нравственного измерения. Не ставя перед собой высоких целей, он и нас освобождает от них. Достаточно того, что избавляя от тоски по прошлому и страха перед будущим, буддизм дает передышку от выматывающей погони за тем, чего уже и еще нет, хотя бы по воскресеньям.
Приехав из монастыря, я разочаровал друзей, ждавших перемен. Их надежды были напрасными и страхи преувеличенными. Дело в том, что буддизм, в отличие от других религий, не требует жертв. Зная, что все – буддисты, он спокойно ждет, когда мы об этом догадаемся.
Кровь и почва
Я хорошо помню свою прабабку. Властная, громкоголосая женщина большого роста, она носила цветастые платья, нигде не училась, никогда не служила и никому не давала спуску, включая своих тоже престарелых детей. Не только я – все ее боялись и слушались. Примерно так я себе представлял Кабаниху. Возможно потому, что почти столетняя Матрена Ивановна приехала к нам в гости как раз тогда, когда в школе проходили Островского. Читать она, кстати, умела только письма родственников, потому что не разбирала печатное. Рассказывая о ней, я показываю на карте Луганской области деревню Михайловка, где она выросла в семье крепостных крестьян. Но славянская половина моих корней только оттеняет семитскую.
– Евреем, – говорил Сартр, – является каждый, кого таковым считают.