Читаем Дар бесценный полностью

Мы стоим с братом Мишей посреди сугробов. За решеткой двора — огненно-малиновый закат. Галдят удивленные нашим появлением вороны. Мы ежимся от холода и неуютной незнакомости чужих окон, в которых пылает закат; от зловещего карканья нам не хочется ни лепить снежную бабу, ни кататься по ледяной дорожке. Постояв минут пятнадцать, мы робко возвращаемся к дедушке: «Мы нагулялись!» И снова возле него тепло, весело, уютно.

В сумерках дедушка любил, не зажигая огня, постоять с нами у окна и посмотреть на Волхонку, по которой шел фонарщик с длинным шестом и один за другим зажигал уличные фонари. Когда шел снег, сквозь его завесу смутно вырисовывались очертания кремлевских башен и колокольни Ивана Великого, а внизу по мостовой плелись на понурых лошаденках извозчики или пролетали сани с важным седоком и сытые лошади взрывали копытами снег. По тротуару сновали прохожие. Мы втроем стояли у окна, и за нами притаилась полутемная комната и тишина. Свет с улицы падал на стены косыми квадратами, а углы оставались в тени. II вдруг дедушка поворачивал нас от окна и, указывая в темный угол, тихо говорил: «А во-о-он он!» Мы с визгом начинали лезть под дедушкин пиджак и прижиматься к нему. Видно, ему очень нравилось, что мы ищем защиты от какого-то таинственного его…

В восемь вечера Василий Иванович, старательно укутав нас по самые брови башлыками, «чтобы не простудились, чего доброго», надевал свою черную шубу с каракулевым воротником, высокую каракулевую шапку, теплые суконные боты, и мы выходили на Волхонку.

Дед нанимал извозчика и самым долгим путем, чтоб продлить удовольствие, вез нас на Большую Садовую. Ехали по бульварам до памятника Пушкину, потом по Тверской до Старо-Триумфальных ворот, а там уже по Садовому кольцу до дома. Блаженное было это путешествие! Сидишь возле дедушки — тепло, хорошо. Сани быстро скользят по укатанному пути. Дедушка крепко держит за плечи, чтобы, «чего доброго, не выскочили». Снег летит в лицо, мороз щиплет щеки и нос, полозья скрипят на поворотах, а глаза сами слипаются. Пока до дому доедешь — сколько снов увидишь!

А еще помню, как я несколько раз позировала дедушке для «Царевны в церкви». Он надевал на меня царевнин наряд, взятый напрокат в костюмерной Большого театра, — бармы, оплечье и кокошник. Я стояла, переступая с ноги на ногу, и терпеливо позировала. Бармы и кокошник были тяжелые, платье мне было велико, рукава волочились по полу. Тетка Елена Васильевна все это подкалывала на мне английскими булавками. От кокошника пахло старой окисью меди, весь он изнутри был испачкан гримом, бармы давили плечи.

— Дедушка, тяжело стоять! — кряхтела я.

— Ничего, ничего, бомбочка (он всегда называл меня так), постой! Вон царевны всю жизнь такую тяжесть носили, а ты не можешь десять минут постоять… — говорил он, щурясь на меня и взмахивая кистью.

Рядом за столом сидит мой брат Миша. Мише шесть лет, и больше всего на свете он любит лошадей. Сейчас он пытается «нарисовать лошадку», но лошадиные ноги гнутся в разные стороны. Дедушка видит это и, не опуская палитры, подходит к нему, берет в свою руку Мишину — с карандашом.

— Ну-ка, Мишук, держи крепче карандаш… Вот как ноги-то у лошадки бегут! — И несколькими штрихами выправлены и ноги, и корпус, и голова.

Миша сияет, а дедушка возвращается к моему портрету. Еще несколько минут за мольбертом, потом дедушка видит, что я действительно устала.

— Ну, бомбоша, хватит! На сегодня довольно!

Портрет в кокошнике и оплечье висит у меня в комнате. Чудесный небольшой портрет: из-под кокошника торчат две косички с красными бантами, лицо сосредоточенное, но похоже настолько, что даже сейчас меня можно в нем признать. А недавно пришел ко мне неожиданный гость — Алексей Михайлович Мельников. Он старый пенсионер, прошел тяжелую, школу жизни: работал шахтером в Подмосковном бассейне, воевал на фронтах. Это и был тот самый Алеша, что некогда работал «самоварщиком» в «Княжьем дворе». Я смотрела на него и с удовольствием узнавала в нем, как сквозь туман далекого прошлого, круглолицего мальчика с подносом, на котором кипел самовар.

— Был у меня такой случай с Василием Ивановичем, — вспоминает Алексей Михайлович Мельников. — Как-то раз заметил он, что я хромаю. А мне дядя сапоги купил, а они тесны оказались, сильно натер я ногу. «Что это ты, Алеша, хромать стал?» — спрашивает Василий Иванович. Ну, я ему объяснил, и он вдруг пожалел меня, да так душевно и просто — дал мне три целковых и говорит: «На вот, пойди себе другие сапожки купи!» Я это на всю жизнь запомнил.

В Берлине

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже