Но между Суриковым и его женой установилась еще более тесная дружба. Оба они молчаливо отказывались от всяких выяснений отношений, и потому Василий Иванович без помех наслаждался пребыванием на родине. Он все время писал этюды, ездил верхом по окрестностям, убегал к друзьям-соседям, ничем не примечательным людям, послушать их рассказы и самому порассказать. Он предпочитал общение с самыми заурядными людьми и самую незатейливую обстановку столичному светскому обществу просто потому, что размышлений о высоких материях ему было достаточно, когда он оставался один, постоянно читая, что-то изучая. Ему было приятно, что здесь не будут спрашивать: «Скажите, а как вы все это создаете?» Или: «А над чем вы думаете работать в дальнейшем?» Он считал все это праздным любопытством, бестактностью и равнодушием. Он любил отдыхать непринужденно, совершенно отрешившись от своей творческой жизни.
Архитектор Чернышев, музыкант Мельницкий и старики казаки, которых Василий Иванович любил больше всех, собирались по вечерам у Суриковых, и опять звенела гитара и звучала старинная песня. В этот год Красноярск готовился к необычайному событию: седьмого августа ждали полного затмения солнца, которое бывает раз в сто лет. Установлено было, что лучшая точка наблюдения во всей России — красноярская Часовенная гора, и потому все астрономы мира съезжались в Красноярск. Местные власти и богатые купцы готовились к встрече тех, что посолиднее, приглашали к себе в особняки, а те, что попроще, — поселялись в гостинице, у чиновников да горожан позажиточней.
Из Петербурга был выписан телескоп и астрономические приборы, были изданы и бесплатно раздавались брошюры, по всему городу вывешены объявления за подписью губернатора. К ним красноярцы относились критически:
— Чо ж! Енисейский губернатор-то лучше бога знает, чо ли?
На Часовенной горе была построена целая обсерватория: бараки для хранения приборов, четыре наблюдательные будки, пятнадцать огромных масляных фонарей с рефлекторами. За два дня до события прибыл енисейский епископ Тихон, чтоб небесное явление не обошлось без благословения духовных властей. Решено было поставить кордон из роты солдат с ружьями. За кордон пропускались только имевшие пригласительные билеты. Василий Иванович, как известный художник, был тоже приглашен, чтобы «зарисовать это знаменательное событие». Он согласился, хоть и подшучивал над этим, пока они с братом натягивали холст для будущего этюда.
Рано утром дядя Саша запряг коня в шарабан и отвез Василия Ивановича со всем его «багажом» на Часовенную гору. Там уже собралось множество народу. Затмение должно было начаться в десять часов утра и кончиться к половине первого дня. Пока Суриковы ехали, начал накрапывать дождь и поднялся такой сильный ветер, что брезенты срывались с будок, кренились подставки с инструментами и опрокидывались фонари. Люди заполнили все вокруг — кто сидел, кто стоял на мокрой траве, вооружившись закопченными стеклышками.
Василий Иванович расположился на месте, откуда хорошо был виден город внизу, здесь с самых юных лет он не раз писал его. До затмения оставался час.
— Ты бы поехал к маме, Саша, а то, чего доброго, она перепугается там… А как кончится, приедешь сюда за мной.
Александр Иванович послушно сел в шарабан и поехал на спуск. Дождь кончился. Сквозь рваные мчащиеся облака выныривало солнце непривычно белого сияния. Город лежал внизу, сверкая мокрыми крышами, и Василию Ивановичу казалось, что в этих бликах на кровлях, в тенях от облаков, набегавших на свинцовую волну Енисея, было что-то, невыразимо тревожное, теснящее сердце.
Он быстро набросал углем бесконечно дорогой, памятный г младенчества пейзаж. Часовенная гора гудела голосами. От часовни, где был установлен телеграф, тянулись провода, повисая на временно установленных шестах. Любопытные окружили мольберт, топчась, налезая друг на друга. Ротный, стоявший неподалеку, поспешил художнику на помощь.
— Разойдись! Ну-ка разойдись, говорят! — Он решительно оттеснял толпу прикладом. Василий Иванович, присев на корточки, раскрыл ящик и приготовил палитру.
Писать было трудно, хотя как будто ничего и не мешало обычному утреннему освещению. Этюд получался резкий и плоский. Но Суриков увлекся и уже не замечал ни гудения толпы, ни движения вокруг. Он очнулся, когда вдруг разом и шум и суета оборвались. Все вокруг притихло. Василий Иванович поглядел в стеклышко, предусмотрительно положенное братом ему в ящик, и увидел, как на солнце наползла черная тень. Но света не убывало, только он стал рассеяннее и горизонт померк, словно оттуда надвигалась гроза.
Суриков продолжал писать. Цвета менялись так быстро, что он едва успевал следить за ними. Тьма надвигалась. Температура падала, стало холодно. А потом началось нечто страшное: ветер лег, облака повисли, солнечный диск весь, закрылся черным пятном луны, и только вокруг него сияла корона лиловых и бирюзовых неровных зубцов. А между зубцами белые, как серебро, лучи солнца подхватывали синие и лиловые отблески и пучками посылали их на помертвевшую землю. Все замерло.