— Ты, конечно, взял на заметку этих милашек, — высказалась Рената, снова приходя в хорошее расположение духа, — мы шли по бесконечному коридору, устланному золотистым ковром с бесконечно повторяющимся рисунком черных росчерков и завитков, завитков и росчерков. Моя привычка пристально разглядывать людей забавляла Ренату. — Ты такой жадный зритель, — добавила она.
Так и есть, хотя десятилетиями я пренебрегал этим своим врожденным свойством, своей особой манерой наблюдения. И сейчас не видел никаких причин, почему бы не возобновить ее. Кому это мешает?
— Что это? — воскликнула Рената, когда коридорный открыл дверь. — Что за номер нам дали?
— Это комнаты с мансардными окнами. На самом верху «Плазы». Отсюда открывается самый лучший в гостинице вид, — сказал я.
— В прошлый раз у нас был изумительный люкс. Какого черта мы забыли на чердаке? Где наш люкс?
— Ну-ну, дорогая. Какая разница? Ты совсем как мой брат Джулиус. Он тоже возмущается и надувается спесью, если в гостиницах ему не дают самого лучшего номера.
— Чарльз, у тебя что, очередной приступ скупости? Помнишь, что ты как-то сказал мне о специальном застекленном вагоне в хвосте поезда для туристов, которым нравится разглядывать пейзаж?
Я даже пожалел, что когда-то познакомил Ренату с высказыванием Джина Фаулера[325], который говорил, что деньги — это то, что можно разбрасывать с последней площадки мчащегося поезда. Но ведь то был журналистский стиль золотого века Голливуда, пьяной роскоши ночных клубов двадцатых годов, Синдрома Большого Транжиры.
— И все-таки, Рената, отсюда действительно открывается самый лучший во всей гостинице вид на Пятую авеню.
Вид, если вы к ним неравнодушны, и правда открывался замечательный. Обычно мне прекрасно удается заворажить других всякими красотами ради того, чтобы погрузиться в себя. Внизу Пятая авеню сверкала рождественским убранством, фарами попавших в пробку автомобилей — движение между Семидесятой и Тридцатой улицами было особенно плотным, — разноцветными и прозрачными вывесками, которые, подчиняясь пульсирующим вспышкам, легко меняли форму, как клетки капилляров под микроскопом. Все это я увидел в одно мгновение. Как расторопная девица-крупье, которая сгребает все фишки прежде, чем шарик установится на колесе рулетки. Как и прошлой весной, когда мы с Ренатой поездом отправились в Шартр. «Посмотри, какая красота!» — воскликнула она. Я взглянул, да, вид действительно был прекрасный. Но мне хватило одного только взгляда. Таким образом можно сэкономить массу времени. Весь вопрос в том, что делать с минутами, добытыми такой экономией. Все это, могу добавить, — результат действия того, что Штейнер называет Сознающей Душой.
Рената не знала, что Урбанович собирается заморозить мои деньги. Но по выражению ее глаз я понял, что думает она именно о деньгах. Она частенько воздевала брови с любовью, но то и дело ее взгляд становился сугубо практическим, хотя и это мне безумно нравилось. Через мгновение Рената решительно повернула голову ко мне и сказала:
— Раз уж ты в Нью-Йорке, что тебе мешает встретиться с несколькими редакторами и растыкать свои статьи. Такстер вернул их тебе?
— Неохотно. Он все еще надеется выпустить «Ковчег».
— А то как же. Он сам — все твари по паре вместе взятые.
— Он звонил вчера и приглашал нас на прощальную вечеринку на «Франс».
— Его престарелая мать устроила ему еще и вечеринку? Она, должно быть, уже совсем старая.
— Но понимает толк в роскоши. Она устраивала выход в свет для нескольких поколений дебютанток, и она знается с Настоящими Богачами. Она всегда знает, где ее мальчика ожидает какое-нибудь шале, или охотничий домик, или яхта. Стоит ему переутомиться, и она отправляет его на Багамы или к Эгейскому морю. Тебе стоило бы на нее взглянуть. Такая себе тощая, умная и предприимчивая особа, но сердито зыркает на меня — я недостойная компания для Пьера. Она стоит на страже богатых семейств, защищая их право убивать себя алкоголем и их вековую привилегию быть ничтожествами.
Рената засмеялась:
— Избавь меня от его вечеринки. Закончим твое дело с завещанием Гумбольдта и отправимся в Милан. Мне не терпится туда попасть.
— Ты думаешь, что Биферно действительно твой отец? Все лучше, чем гомик Анри.
— Честно говоря, на кой бы мне сдался отец, если б мы были женаты. Я ищу твердой опоры в своем шатком положении. Ты можешь сказать, что я уже была замужем, но брак с Кофрицем твердой опорой не назовешь. Да к тому же я отвечаю за Роджера. Кстати, мы просто обязаны послать всем детям подарки из «Шварца»[326], а у меня нет ни цента. Кофриц по полгода задерживает алименты. Говорит, что я завела богатого дружка. Но я не потащу его в суд и не засажу за решетку. А ты… У тебя и так слишком много нахлебников, а я не хочу попать в ту же категорию. Хотя я о тебе забочусь и, признай, от меня, по крайней мере, есть какая-то польза. А попадись ты в лапы этой антропософской дочке, этой маленькой блондинистой лисичке, ты бы скоро почувствовал разницу. Она та еще штучка.
— При чем тут Дорис Шельдт?