Юлик надел шикарную ярко-синюю рубашку из итальянского шелка. Она явно кроилась на более стройную фигуру. Джулиусу не без труда удалось застегнуть ее на груди. В мой предыдущий визит Юлик был стройнее и носил брюки в обтяжку — желтая полоска, низкая талия, а на боковых швах нашиты серебряные мексиканские песо. Он похудел, сев на интенсивную диету. Но даже тогда салон «кадиллака» был усыпан арахисовой шелухой. А теперь Джулиус снова поправился. Я видел перед собой дородное тело, всецело знакомое и привычное
— толстое брюхо, веснушки на нетренированных плечах и холеные кисти. Я до сих пор видел в нем тучного, раскормленного ребенка, настырного и коварного мальчугана с невинными глазенками. Я знал, каков он с изнанки, даже физически, помнил, как полвека назад в какой-то речушке в Висконсине он распорол себе бедро разбитой бутылкой, и я глядел на желтый жир, на бесчисленные слои жира, сквозь которые приходилось просачиваться крови. Я знал, что на тыльной стороне запястья у него есть родинка, знал его сломанный и подправленный нос, его обманчиво невинный взгляд, знал, как он храпит и как пахнет. Я помнил, как он, одетый в оранжевую футбольную майку, дыша через рот (потому что не мог дышать носом), сажает меня к себе на плечи, чтобы я полюбовался парадом ветеранов, идущим на проспекте Мичиган. Это было, наверное, в 1923 году. Юлик крепко обхватил мои ноги. Его спортивные трусы для игры в гольф надувались ветром и становились похожими на дамские панталоны, а черные полосатые гольфы плотно охватывали жирные икры. Потом он стоял позади меня в мужском туалете общественной библиотеки, возле высоких желтых писсуаров, напоминавших открытые саркофаги, и помогал выудить мои детские причиндалы из дебрей нижнего белья. В 1928 году его взяли носильщиком в «Американ Экспресс». Потом он работал на автовокзале, меняя огромные покрышки. Юлик слонялся по улицам в компании хулиганья и сам был хулиганьем. Без чьей-либо помощи закончил вечернее отделение института Леви и юридическую школу. Он сколачивал состояния и терял их. В начале пятидесятых Джулиус отбыл на собственном «паккарде» в Европу, а потом отправил его самолетом из Парижа в Рим, потому что поездка через горы показалась ему скучной. Только на одного себя он ежегодно тратил шестьдесят-семьдесят тысяч долларов. Я никогда не забывал ни единого факта, касавшегося его. И это ему льстило. Но и раздражало. И то, что я прилагал столько усилий, чтобы запомнить о нем все эти мелочи, доказывало что? Что я любил Юлика? Некоторые медицинские светила считают, что избыточная память является симптомом истерии. Про себя Юлик говорил, что он не помнит ничего, кроме деловых операций.
— Значит, твой сумасбродный друг Фон Гумбольдт умер? Он произносил какие-то витиеватые речи, одевался даже хуже, чем ты, но я испытывал к нему симпатию. А как пил! Отчего он умер?
— Кровоизлияние в мозг. — Пришлось прибегнуть к очевидной лжи. Сердечные заболевания сегодня были табу. — Он оставил мне наследство.
— А что, у него были бабки?
— Нет, он завещал мне бумаги. И знаешь, кого я встретил в доме престарелых, когда пришел за бумагами к старому дядюшке Гумбольдта? Менашу Клингера!
— Не может быть! Менашу? Рыжего дядьку с драматическим тенором? Того малого из Ипсиланти, что квартировал у нас в Чикаго? Никогда не видел такого до чертиков упрямого психа безумного. Ему ж медведь на нос наступил. А он тратил всю зарплату на уроки музыки и на концерты. А стоило ему один раз оттянуться, так тут же подхватил триппер, и тогда зарплату уже пришлось делить между венерологом и учителем музыки. Неужели он настолько старый, чтобы жить в доме престарелых? Мне шестьдесят пять, а он лет на восемь старше. Знаешь, что я на днях обнаружил? Акт на владение семейным участком на Вальдхеймском кладбище. Остается как раз на две могилы. Ты, случайно, не хочешь купить мою? Я не желаю там валяться. Предпочитаю кремацию. Мне нужно действие. Лучше уж дымом уйти в атмосферу. Будешь узнавать обо мне из сводок погоды.
У Джулиуса тоже было предубеждение против могил. В тот день, когда хоронили отца, он сказал мне: «Ну и погодка — чертовски тепло и ясно. Кошмар какой-то. Ты помнишь другой такой чудный день?» Могильщики скатали искусственный газон и открыли под ним очаровательную прохладную яму в желто-коричневом песчанике. Но где-то в вышине, далеко-далеко от приятной майской погоды, зависло нечто похожее на угольно-черный утес. И я, вдруг представив себе эту гору, готовую обрушиться на цветущее кладбище, — пора сирени! — покрылся холодным потом. Небольшой двигатель начал плавно опускать гроб в могилу на парусиновых полотнищах. Невозможно представить, что найдется другой человек, так же сильно не желающий идти под землю и проходить через ужасные врата смерти, как наш отец; ему, как никому другому, не годилось лежать неподвижно. Но смерть-тяжеловес в конце концов сбила папу, этого спринтера-марафонца.