Читаем Дар Гумбольдта полностью

Такие вещи просто сводили меня с ума. Гумбольдт, конечно, знал об этом, но к концу жизни растерял последние крохи симпатии к моей персоне. Больной и обиженный, он уже не позволял себе ни малейшей снисходительности и только неутомимо подчеркивал разницу между «туманной завесой» и большими деньгами. Но деньги, которые его так возмущали, пришли ко мне сами собой. Капитализм изрыгнул их по каким-то своим, бессмысленным и смешным причинам. Теперь весь мир делает деньги. Вчера в «Уолл-стрит джорнэл»[4], в статье о меланхолии изобилия я прочел, что «никогда еще за все пять тысячелетий письменной истории человечества жизнь не была такой изобильной». Может быть, поэтому так искорежены умы, сформированные тысячелетиями полуголодного существования? Но сердцу трудно приветствовать приход сытости. И оно иногда попросту отказывается замечать его.

В двадцатые годы во время мартовской оттепели чикагские мальчишки выходили на охоту. Вдоль дорог высились грязные сугробы. А когда они подтаивали, и вода, бурля и пенясь, неслась по канавам, можно было найти настоящие сокровища — бутылочные горлышки, шестерни, монетки с изображением индейцев. И вот вдруг, прошлой весной, я, давно уже немолодой человек, обнаружил, что шагаю вдоль обочины по проезжей части и внимательно смотрю под ноги. Почему? Для чего? Вероятно, чтобы найти десятицентовик, или даже полдоллара. Зачем?.. Не знаю… Не знаю, как это произошло, но ребячья душа вдруг вернулась в меня, и все растаяло — лед, благоразумие, взрослость. Интересно, что бы на это сказал Гумбольдт?

Когда вокруг заговорили о его оскорбительных высказываниях в мой адрес, я то и дело обнаруживал, что согласен с ним. «Они дали Ситрину Пулитцеровскую[5] премию за его книгу о Вильсоне и Тамалти[6]. А ведь Пулитцер

— для балбесов, раздувающихся от важности, что твой индюк. Эта награда, которую присуждают безграмотные проходимцы, — просто обыкновенная тупоумная газетная шумиха. Так что ты становишься ходячей пулитцеровской рекламой, и даже когда отдашь концы, в некрологе напишут «ушел из жизни лауреат Пулитцеровской премии». Пожалуй, тут он прав. «А Чарли получил целых два Пулитцера. Первый — за ту слащавую сентиментальную пьеску, которая принесла ему славу на Бродвее и права на кинопостановку — процент от сборов в прокате! Я, конечно, не стану называть его плагиатором, но кое-что он содрал и у меня — мою индивидуальность! Он слепил из нее своего героя».

Даже здесь, как ни дико это звучит, в некотором смысле он был, вероятно, прав.

Гумбольдт был прекрасным рассказчиком — горячим неудержимым импровизатором, чемпионом среди зоилов. Гумбольдт смешал вас с грязью? Что ж, можно рассматривать это как особую честь. Что-то вроде счастья послужить моделью двуносому портрету Пикассо или родиться курицей, выпотрошенной Сутином[7]. Деньги всегда вдохновляли Гумбольдта. Он просто обожал поговорить о богатых. Видимо, почитывал нью-йоркские бульварные газетенки, потому что частенько прохаживался по поводу «золотых» скандалов прошлых лет — Персик и Папаша Браунинг[8]; Гарри Соу[9] и Эвелин Несбитт, не забывая при этом век джаза, Скотта Фицджеральда[10] и Супер-Рича. А последовательниц Генри Джеймса[11] попросту презирал. Время от времени он вынашивал смехотворные планы обогащения. Но, в сущности, у него было лишь одно богатство — начитанность. Он прочел тысячи и тысячи книг. Он повторял, что история — ночной кошмар, в котором он пытается найти отдохновение. Бессонница сделала его образованней. В считанные часы он прочитывал толстенные книги — Маркса и Зомбарта[12], Тойнби[13], Ростовцева[14], Фрейда. Но, говоря о богатстве, он стоял на позиции соотнесения роскоши римских патрициев и достатка американских протестантов. Гумбольдт, как правило, рано или поздно добирался до евреев, джойсовских евреев в шелковых цилиндрах, обретающихся возле Фондовой биржи, а позолоченные черепа или посмертная маска Агамемнона, найденная Шлиманом, могли пробудить в нем гейзер словоизвержения. Да, рассказывать Гумбольдт действительно умел.

Перейти на страницу:

Похожие книги