– Щас к леснику смотаюсь. Уговор был, что он нам сухие доски приготовит.
– Ты не захворал часом? Данила прохладной ладонью потрогал ему лоб. – Жару вроде нет, а с лица красный, как из бани.
– На солнышке спекся, – Никифор заморгал повлажневшими вдруг глазами, вышел. Скрипнули ворота, загремела телега.
…Уже по-тёмному Арина подоила корову. Отлила парного молока детям на ужин. Остатки понесла в погреб на снег, чтобы за ночь не скислось. Увидела запертую на цепку дверь погребки, подивилась. Сколько ни пеняла, никогда Никифор не закрывал, а тут ещё и колышком заложил. Открытый погреб удивил ещё сильнее. С бережением, привыкая глазами к темноте, нащупала ногами лестницу, спустилась в створ погреба по пояс. Вскинула голову и… обомлела.
В сажени[3] от её лица жгли темень живые жёлтые угли. Корчага с молоком, вывалившись из рук, простучала по лестнице, шмякнулась на снег. Арина полымем выметнулась наружу: «Господи, с нами сила крестная!». Оглядываясь, не гонится ли кто за ней, выбежала за ворота на людские голоса. На завалинке соседки лузгали семечки, хохотали…
Скоро во дворе у Журавиных поглядеть на нечистую силу в погребке собралась целая толпа. Арина уже раз в десятый рассказывала, как кто-то разбросал гуни[4] по погребке и открыл погреб. А когда она стала спускаться, должно быть, черти подкрались сзади. Не оглянись она, запечатали бы её в погребе или хуже чего учудили…
– Защелоктали бы до смерти, – пьяненький дед Никиша схватил под мышки стоявшую к нему спиной солдатку Феньку-одноночку.
– Отчепись, смола. Сомятины пожалел, – оттолкнула его Фенька. – Дурак старый, это русалки щелоктют, а черти на грешниках воду возят. Сомятину-то пропил, пожадовал, а лезешь. Куда конь с копытом, туда и рак с клешнёй!
Бабке вот скажу! «Хаханьки им все… Не к добру это. Водой святой бы окропить». «Дверь отворишь, он тя хвостом за шею и обовьёт…». «Ну-у?» – «Дуги гну» – пересмеивались, храбрились, но открыть дверь на погребку никто не осмеливался. Данила стоял в стороне, у крыльца, не вмешивался. Тем часом во всю ширь распахнулись ворота и во двор шагнул Филяка Ямкин, огромный цыганистый мужчина, коновал и скотский лекарь. Больше всего на свете он любил скотину и вино. Молчун до первого стакана. Будто он в него нырял, а выныривал другим человеком. После такого «нырка» на пару с дедом Никишей и сюда заявился. Потребовал у Арины топор.
– Щас я чертей ваших выхолощу. Господь мне за это хоть один грех скостит!
Пинком распахнул дверь в погребку. Из темени пыхнули навстречу четыре жёлтых глаза. Народ отхлынул, загалдел.
– Гля, двое их там. Друг к дружке жмутся. Глазищами-то, глазищами сожрать готовы. За отцом Василием бы послать!
– Ходили. Он смеётся. Померещилось, говорит, вам.
– Какой тут смех, вон она, сила нечистая.
Филяка попятился, держа топор наготове, понизил голос.
– Ишь, заробел Еруслан-богатырь, – будто толкнул в спину задорный голос из толпы. Он шагнул одной ногою через высокий порог, замахнулся топором. Миг – и срубленные головы царя птиц, зевая клювами и кровеня погребку, попадают наземь. Раздвинутся могучие крыла, задрожат предсмертной дрожью… Но ни один волос с головы человечьей, ни одно перо с птицы не упадёт без воли Божьей. На взмахе зацепился топор за притолоку. Оскользь срикошетил по темечку хмельному Филяке. Оглушённый, тот выронил топор, сел наземь, обхватив голову руками. Оробелая толпа ахнула и отхлынула к воротам.
– Как его шибануло…
– Никто его не шибал. Нечистый морок на него навёл, вот рука и оборвалась…»
– С крестом надо, а он – с топором… Погоди, вон, отец Василий идёт, щас он его…
Народ раздался на стороны. Отец Василий, сухонький, лёгкий, в седенькой бороде, развевая полы своей старой – и в пир, и в мир, – рясы, вошел во двор. Обежал толпившихся ласково сощуренными глазами. Широким, висевшим на шее медным крестом осенил православных, подошёл к Филяке. Покривился от густого самогонного духа:
– С кем опять брань затеял, аника-воин?
– Как он, батюшка, меня оховачил, аж искры из глаз посыпались, – замотал башкой Филяка. – Моим же топором чуть до смерти не убил. Чертячий пасынок!
Куда ж ты, неразумный, без Божьего слова, – отец Василий, будто маленького, погладил Филяку по косматому, как у дикого кабана, загривку. Спьяну, небось, погластилось тебе?
Оглядел своих прихожан. Лёгкое бесстрашие сельского пастыря и его несокрушимая вера в силу Креста Господнего передалась и им. Все приободрились, загомонили.
…Что для отца Василия какие-то чертенята на погребке? Во тьму, «где стоны и скрежет зубов», на брань с самим сатаной и всей его несметной ратью вот так же шагнул бы он с животворящим Крестом Господним в руке. На подходе к погребке навстречу ему из-за угла мастерской выступил Гришатка в домотканой, длинной, до щиколоток, рубахе. В зубах он держал белевшую в сумраке дощечку. Гришаткино лицо будто светилось в темноте. Отец Василий склонился над ним, что-то тихо сказал и взял дощечку.
– Как подхватил, как понёс, выше тополей, – запрокидывая к крёстному переставшее светиться лицо, хвалился Гришатка.