Три месяца пролетели почти незаметно. Но однажды, когда я находился в Лос-Анжелесе, я проснулся на рассвете с невыносимым давление в голове. Это не было головной болью. Скорее, это походило на очень сильную тяжесть в ушах. Я чувствовал тяжесть также на веках и верхнем небе. Я ощущал жар, но только в голове. Я сделал слабую попытку подняться и сесть. Мелькнула мысль, что у меня, должно быть, удар. Поначалу мне хотелось позвать на помощь, но я все же как-то успокоился и попытался отпустить свой страх. Через некоторое время давление в голове начало спадать, но усилилось в горле. Я задыхался, хрипел, кашлял. Спустя некоторое время давление постепенно переместилось на грудь, затем на живот, в область паха, пока, наконец, через стопы не ушло из тела.
Происходившее со мной, чем бы оно ни было, длилось примерно два часа. В течение этих мучительных часов казалось, будто что-то внутри моего тела действительно движется вниз, выходя из меня. Мне чудилось, будто это что-то сворачивается наподобие ковра. Другое сравнение, пришедшее ко мне в голову, — шарообразная масса, передвигающаяся внутри тела. Первый образ все же был точнее, так как более всего это походило на что-то, сворачивающееся на себя, ну прямо, как скатываемый ковер. Оно становилось все тяжелее и тяжелее, а отсюда — нарастающая боль, ставшая совсем нестерпимой к коленям и ступням, особенно в правой ступне, которая оставалась очень горячей еще с полчаса после того, как вся боль и давление исчезли.
Ла Горда, услышав мой рассказ, сказала, что на этот раз я, наверняка, потерял свою человеческую форму, сбросив все щиты или, по крайней мере, большинство из них. Она была права. Не зная, каким образом, даже не сознавая, что произошло, я оказался в совершенно незнакомом состоянии. Я чувствовал себя отрешенным, беспристрастным. Теперь уже было не важно, как поступила со мной Ла Горда. Это не означало, что я простил ее за предательство; просто чувство было таким, как будто никакого предательства и не было. Во мне не осталось никакой — ни явной, ни скрытой неприязни ни к Ла Горде, ни к кому бы то ни было другому. То, что я ощущал, не было безразличием или пренебрежительным отношением к действиям, не было это и отчужденностью или даже желанием быть в одиночестве. Скорее, это было незнакомое чувство отстраненности, способности погрузиться в текущий момент, не имея никаких мыслей ни о чем другом. Действия людей больше не влияли на меня, потому что я вообще больше ничего не ждал. Странный покой стал руководящей силой моей жизни. Я чувствовал, что каким-то образом все-таки усвоил одну из концепций жизни воина — отрешенность. Ла Горда сказала, что я сделал больше, чем усвоил ее, — я фактически ее воплотил[4].
Дон Хуан вел со мной долгие беседы о том, что когда-нибудь я добьюсь этого. Он говорил, что отрешенность не означает автоматически мудрости, но, тем не менее, она является преимуществом, потому что позволяет воину делать моментальную паузу для переоценки ситуации и для пересмотра позиции. Однако для того, чтобы последовательно и правильно использовать это дополнительное преимущество, воин должен упорно бороться за продолжительность жизни[5].
Я уже отчаялся когда-либо испытать это чувство. Насколько я мог судить, не было способа сымпровизировать его. Мне было бесполезно думать о преимуществах этого чувства или рассуждать о возможности его появления. В течение тех лет, что я знал дона Хуана, я явно испытывал постепенное ослабление личных связей с миром, но это происходило в интеллектуальном плане. В своей повседневной жизни я не изменился, вплоть до того времени, пока не потерял свою человеческую форму.
Я беседовал с Ла Гордой о том, что концепция потери человеческой формы относится к состоянию тела, которое приходит к ученику тогда, когда он достигает определенного порога в ходе обучения. Как бы там ни было, конечным результатом потери человеческой формы для меня и Ла Горды было, как это ни странно, не только долгожданное чувство отрешенности, но и решение нашей неясной задачи по воспоминанию. И в этом случае интеллект сыграл минимальную роль.
Однажды вечером мы с Ла Гордой обсуждали кинокартину. Она ходила смотреть порнографический фильм, и мне хотелось услышать ее мнение. Фильм ей совершенно не понравился. Она утверждала, что такой опыт расслабляет, так как быть воином означает вести строгую жизнь в полном целомудрии, как Нагуаль Хуан Матус.
Я сказал ей, что дон Хуан не чуждался женщин и не был затворником, я знаю это наверняка и нахожу это великолепным.
— Ты безумец! — воскликнула она с изумлением в голосе. — Нагуаль был совершенным воином. Он не был пойман ни в какие сети чувственности.
Она хотела узнать, почему я считаю, что дон Хуан не был затворником.