- Он не сидит сторожем, - сказала Татьяна. - Тебе это не обязательно знать, но сторожем он не сидит, это точно. У него мобильник, хотя чаще он звонит из дому, с домашнего телефона.
- Тогда конечно, - Анжелка кивнула. - Мобильник - это аргумент.
- Он только с нами наговаривает в месяц как минимум... на очень приличную сумму, можешь поверить.
- Знаю я эти ваши приличные суммы - долларов пятьсот, а то и все восемьсот. Такими деньжищами только наемный убийца может швыряться.
- Сходи-ка ты... попей кофе, - рассердилась Татьяна, встала и посмотрела на Анжелку сверху вниз. - Вся ночь впереди, а у тебя в голове шурум-бурум. И запомни, что я сказала: держись от него подальше. Не впускай в себя. Это прежде всего в твоих интересах, Анжела без "д"...
"Без тебя разберусь", - подумала про себя Анжелка.
Сереженька, как и договорились, позвонил через двое суток, когда она работала в ночную смену. Второй разговор она потом никак не могла припомнить, хотя он-то, наверное, и был самым главным - каким-то простым, душевным, без напрягов и воспарений, почти домашним, - словно они успели сказать друг другу самое главное, поднимавшее любые речи до песен. Слова в разговоре с ним расцветали, играли и переливались оттенками. С ним четче, выразительнее артикулировалось, вольнее думалось, легче дышалось или забывалось дышать совсем, а говорилось как пелось, звонко и смачно: слова лопались на губах пузырями долгоиграющей жвачки. Наверное, годы послушничества не прошли даром: чего-то все-таки она набралась от мамы и Тимофея, которые по этой части были ой не последними - но: и мама, и Тимофей говорили именно так, как принято было говорить в их кругах, а так, как говорил Сереженька, не говорил никто. Речь рождалась в нем заново, поражая чудом рождения, она вскипала в Сережке и перетекала в Анжелку струей молодого вина - зеленого молодого вина, продолжавшего бродить и играть в новом сосуде.
Потом был третий разговор, четвертый, пятый, но ощущение праздника только усиливалось, забирая от раза к разу все круче. Она заступала в ночную смену торжественно, как в караул к Мавзолею. Над ней уже подшучивали, как над Ксюшей, но Анжелке было плевать: по недоступному ее виду читалось, что это ее праздник, она никому его не уступит, не даст испортить, а делиться тут нечем они и работали в одной комнате, две артистки не от мира сего, отлученные от прочих мамочек порхающими на губах улыбками. Что-то все-таки произошло. Она боялась произнести это слово, боялась думать о нем, боялась спугнуть - поэтому думала не о чуде, не о дарованном откровении, а о явлении резонанса. (Это - в расплывчатой трактовке троечницы - когда солдаты идут по мосту, печатая шаг, а мост рушится от невыносимого эффекта муштры.) Они совпадали с Сереженькой по тональности, звучали на одной волне и усиливали друг друга - так было; за всю предыдущую жизнь она не сказала и десятой доли того, что само собой сказалось в первые две недели с ним - она даже не намолчала столько, сколько хотелось сказать.
- Люди или болтают, или молчат, что одно и то же, а говорить стесняются, иногда ей казалось, что Сережка не говорит, а просто думает вслух, как в старинных произведениях. - Разговоры - это пустое, то ли дело строить панельные дома или торговать тухлой рыбой... Но я заметил, что все, кому свойственна точность в делах, замечательно чувствуют и уважают точное слово. В таких случаях говорят "дар слова", неявно обозначая действие от глагола "дарить". Но это отнюдь не бескорыстный дар, вот в чем дело. Все самое главное, что я сказал в жизни, я сказал кому-то, а не себе. Себе - невозможно. У каждого, наверное, есть какие-то сокровенные понятия о жизни и о себе, что-то типа прозрений, с которыми жить неуютно, тягостно, а то и страшно. Эти знания мы сгружаем на дно души, в чертоги Князя лжи. Они становятся его добычей, рассыпаются в отвалах и привидениями бродят по нашим снам, пока спят верхние сторожа... В результате мы говорим умолчаниями, опуская самое главное. Якобы знаем нечто такое, что нет нужды облекать в слова, нет нужды копаться в загашнике - а там давно пустота, слова раскрошились и лежат мертвые, вот в чем дело. Душе пыльно и душно в отвалах своих прежних трудов. Исповедаться себе невозможно - нужна дополнительная энергия, чтобы проникнуть в отвалы, живой собеседник, который пойдет с тобой, которому можно будет отдать эти слова навсегда. Отдать и освободиться - это и есть дар слова. Запустить в собеседника слово, как рыбу в воду, чтобы оно ожило и поплыло - вначале на брюхе, потом боком, потом - нырк на глубину - и с концами...
- Из тебя, Сереженька, мог бы получиться настоящий писатель, - заметила Анжелка.
- Да мне открытку надписать - и то тяжко... Писатели работают с остывшим, печатным словом, в нем ни рычания, ни свежести, ни трепыхания - оно же бьется, как новорожденное, когда произносится, оно то передом выходит, то боком или иным макаром - а на бумаге лежат по струнке, рядками, как на воинском кладбище... Нет, это не по мне.