— Ты правильно говоришь, Мшвениерадзе. Больше не будет. Потому что больше некому будет совершать такие поступки. Вот так, Петр. Очень жаль, что так все вышло. Ты полагаешь, что я питал к тебе симпатию только потому, что ты сильный спортсмен? Нет. Ты мне казался сильным человеком, то есть таким, действиями и поступками которого руководит осмысленное стремление к высокой цели, а не жалкие, низменные сиюминутные желания. Я думал, человек ты светлый. Но я ошибся. Ты оказался никчемным, ты оказался цветком без завязи. Ты опозорил университет. Ты опозорил меня, который так в тебя верил. Мне больше нечего тебе сказать, можешь идти.
Кецховели встал, давая понять, что разговор окончен. Петр направился было к двери и вдруг резко обернулся:
— Так вот что я вам скажу, товарищ ректор, — в голосе его не было ни отчаяния, ни мольбы. — То, что я сделал, заслуживает самого строгого наказания. Меня, наверное, исключат из университета. Это будет справедливо. Я не прошу у вас снисхождения. Но даю вам честное слово, что все равно вернусь сюда, и только на юридический факультет. Снова буду сдавать вступительные экзамены. И все начну сначала. Я хочу и буду учиться на юриста. И стану достойным человеком. Это я не сейчас придумал, у меня было время разобраться в том, что произошло.
Ректор даже опешил. «Он не просил ни прощения, ни снисхождения. Что за нахал… Впрочем, нет, здесь что-то другое…»
Петр шел по коридору, направляясь. к выходу, как вдруг его догнала секретарша ректора:
— Мшвениерадзе, вернитесь, Николай Николаевич хочет вам сказать что-то еще.
Он вернулся.
— Я подумал, — сказал Кецховели, — что есть смысл поговорить с тобой еще кое о чем. Однако сейчас у меня нет времени. Жду тебя вечером у себя дома. И вообще, не намерен больше с тобой беседовать в университете, здесь я встречаюсь с профессорами, преподавателями. И студентами. Но твоя судьба мне не безразлична. Так что жду в восемь часов.
Весь день Петр бродил по городу, еще и еще раз обдумывая происшедшее и предстоящую встречу. Друзья уже знали о ней и к назначенному часу ждали его возле дома, где жил Кецховели. Когда Петр появился, никто из них не сумел произнести даже ободряющего слова. И никакого другого тоже. Он позвонил.
Прошло часа полтора, прежде чем он вышел. И опять ни слова не проронили друзья, когда взглянули на Петра. В руках его они увидели невесть откуда взявшийся браслет от часов, вернее, не браслет, а то, что от него осталось. Сам того не замечая, он все продолжал мять его. Петр медленно двинулся вниз по улице. Потом обернулся:
— Возможно, нас оставят в университете.
Он так и продолжал жить между Москвой и Тбилиси. Обязанности перед клубом побуждали его быть с командой на сборах и соревнованиях.
Когда Петр, уже окончив Тбилисский университет, будет постоянно жить с семьей в Москве, он неизменно, каждый год станет привозить Надежду Семеновну к себе, в двухкомнатную квартиру возле Смоленской площади, где живет по сей день. И мама будет жить у него подолгу, с осени до весны. Пока же в Тбилиси оставалась большая часть его самого. И он при каждой возможности торопился туда.
Сестра Дареджан в ту пору уже жила отдельно. Вышла замуж, растила сына. Однажды, когда Дареджан вместе с сыном пришла навестить матушку и брата, маленький Гурам, роясь в ящике, спросил:
— Дядя Како, а можно мне поиграть с твоими медалями?
Дядя Како, сидевший за учебниками, не вдумываясь в опасную суть вопроса и к тому же привыкший всегда говорить «можно», разрешил.
Через несколько дней Надежда Семеновна хватилась:
— Како, а где твои медали? Что-то я их не вижу.
— Да там, в ящике, где ж им еще быть? — отвечал сын, нимало не встревоженный.
Однако медалей в ящике не было. В других тоже. Целый день искали — никаких результатов. Надежда Семеновна была в таком отчаянии, что сыну стало не по себе:
— Да не расстраивайся, мама, когда-нибудь найдутся. А если нет… ну что делать! Придется завоевывать еще. Стоит ли переживать?
Сам он, конечно, был расстроен. Уже тогда мечтал: вот вырастут дети, станут играть в водное поло — пусть гордятся отцом. Но считал, что не имеет права показывать свое горе, не позволяло самолюбие даже перед мамой. Да и разве это настоящее горе?
Через несколько дней снова пришла Дареджан с Гурамом.
— Ты знаешь, Како, где твои медали? Вот твои медали. Это Гурам их стащил, негодный мальчишка. Поносить их ему, видишь ли, захотелось. Дядя Како, говорит, ему разрешил. Нацепил их, да так по улице и пошел. Да разве дядя Како мог тебе разрешить взять такую ценность? Это же самое дорогое, что у него есть.
— Да что ты, сестра! Если Гурам говорит, что я разрешил, значит, так и было. Разве Гурам может врать? Он же не украл, а просто захотел поносить. Мальчишки всегда во что-нибудь играют, кто — в медали, кто — в мячик. Я вон уже какой большой, а все играю. Но меня мама за это не ругает. И ты не ругай Гурама.
Гурам вытер слезы и улыбнулся.