А между тем старые проблемы рядились в новое обличье. Пока ученые усердствовали, разъясняя, что догма плодит суеверия и ненависть, сама наука порождала новый догматизм и новый гедонизм[221]
. Мало того, пока эмпирики старшего поколения оттачивали истину на оселке опыта, так что, в конце концов, от нее не оставалось ничего, кроме сухого и строгого вопросительного знака, эмпирики нового толка тем же способом взращивали из истины роскошный тропический лес, изобильный, многообразный, сверкающий яркими красками. Агностицизм и прагматизм[222] — это две стороны одной медали. Оба учения чужды догматизму, только для одного мерилом веры служат данные науки, а для другого — психологическая потребность. Уильям Джемс считал, что, если вера делает жизнь более насыщенной и созидательной, значит она истинна. Забавно, что век споров об основах основ завершился прагматизмом, но еще забавней, что прагматизмом начался век преследований за идеи.Длительные пререкания с Уордом и прочими все-таки на время придали позиции Гексли видимость компромисса. В 1870 году он был приглашен в Кембридж на роль профессора Вельзевула для вдохновения местных членов «Христианской ассоциации молодых людей». Его лекция «О „Рассуждении“ Декарта» отчасти представляет собой попытку распространить эволюционную точку зрения на область идей. Историю мысли надлежит представлять себе не единой великой цепью или бесконечным развитием по прямой, а раскидистыми ветвями дерева. Идеи Декарта, как ни одного другого мыслителя, можно назвать стволом современной науки и философии. Он провозгласил «святость Сомнения», как первостепенного долга научной совести, и сам показал в этом смысле пример, стараясь отрешиться от всех и всяческих предвзятых взглядов. Полностью это ему не удалось, и все же в одном его заслуга бесспорна: он наметил путь для двух важнейших направлений современной философии. Его положение о том, что разум не способен познать ничего за своими собственными пределами, прямо подводит к идеализму Беркли и Канта. Другое его положение — что мысль, насколько можно судить, неизменно исходит от механизма, именуемого человеком, который в конечном счете сводится к материи и движению, — также прямо ведет к материализму Пристли[223]
и Ламетри[224]. Обе эти системы, как считает автор, скорее дополняют, а не опровергают друг друга, «и философия дотоле не станет по-настоящему плодотворна, пока они не объединятся».При всем том Гексли верит, что «рано или поздно мы найдем механический эквивалент сознания». Он мимоходом говорит, что человеческая машина способна «работать слаженно лишь в известных пределах», и тут же присовокупляет: «Торжественно заявляю: если бы некая могучая Сила согласилась наделить меня способностью всегда безошибочно мыслить и правильно поступать — при условии, что из меня сделают нечто вроде часового механизма и будут по утрам заводить в постели, — я немедленно согласился бы на такую сделку». В общем, богопослушные христиане из кембриджской Ассоциации могли бояться профессора Вельзевула с полным основанием. В яром пламени его проповеднической истовости рога и хвост с кисточкой выглядели очень прозрачной маскировкой, а носил он их в искреннем убеждении, что от них несравненно меньше вреда, чем от нимба и арфы.
Слову профессора Гексли жаждали внимать аудитории, куда более широкие, чем кембриджская «Христианская ассоциация». В 1870 году он собрал воедино наиболее известные из своих коротких работ, начиная с первых статей о «Происхождении» и кончая «Декартом», и издал их под заглавием «Светские проповеди, речи и рецензии». Это была первая его книга со времени «Места человека в природе», и как семь лет назад кляли ту, так ныне превозносили эту. Тут сказалась не только перемена в общественном мнении. «Светские проповеди», как явствует уже из названия, имели недвусмысленно нравоучительный уклон. Они были приняты одобрительно не только журналом «Вестминстер» — тот не жалел похвал и «нерушимому их здравомыслию», и «блеску литературного изложения», — но и такими более умеренными журналами, как «Современник», который, хотя и критиковал автора «Проповедей» за его толкование Декарта, признавал искренней, великодушной и дальновидной попытку примирить религию с наукой.
«Спектейтор» был, как обычно, более склонен к сомнениям. Гексли отрицает, что религия заслуживает доверия — более того, считает, что она даже не способствует добродетели, которую легче обрести, считая самоотречение, как, впрочем, и все остальное, «рабочей гипотезой». Но ведь не станешь «молиться гипотезе», возражал «Спектейтор». Если уж на то пошло, Гексли, сводя истину до столь малой вероятности, подрывает не только религию, но и сам рационализм. Когда разум не способен создать ничего, кроме рабочей гипотезы, многие люди начинают пренебрегать разумом.