Она была совершенно измотана физически, но душевные силы ее от этого, по-моему, даже утроились. Пухлые и неизменно румяные щеки Муси, сейчас опали и приобрели какой-то неестественно серо-желтый оттенок. Сквозь тонкую кожу, кроме того, проступили, как мелкие червячки — синюшные прожилки, от чего щеки Мучи сразу стали казаться старческими. Глаза обметали глубокие, густо-синие тени, словно она вдруг решила неумело употребить косметику, чего не делала никогда, и в итоге — достигал прямо противоположного эффекта, если, разумеется, по доброй воле не пожелала придать себе вид человека, перенесшего долгий и тяжкий недуг, а вид у нее был именно такой. Но сами глаза! Небольшие, и никогда не отличавшие особой выразительностью, сейчас они горели каким-то внутренним нездоровым огнем и даже лучились, подернутые пленкой постоянно набегающих слез или какой-то странной, но тоже болезненной поволокой.
— Все, — сказала Муся. И короткое слово упало в пространство тяжело и гулко, как большой круглый камень брошенный в темную бесконечность водного потока. — Они еще догуливают на поминках, но наблюдать это я не в состоянии.
Когда я уезжала, уже рассказывали анекдоты, сейчас, наверное, поют. Потом поедут продолжать к кому-ни — будь домой. Слава Богу, меня отпустили дня на три, а, если потребуется и — и больше. Отдохнуть после всего. Слава Богу! Я ничего этого, и завтрашнего похмелья перед операциями, уже не увижу.
— Мусенька! — сказала я, вложив в голос всю нежность, на которую была способна. Прохладная пустота души и морозное облачко по — прежнему были при мне, и я боялась, что Муся почувствовав эту остуду примет, не приведи Господь, ее на свой счет. — Я сейчас дам тебе горячего чая с лимоном, и ты сразу ложись. Может быть даже, выпей какую — ни-будь таблетку, успокоительную. А завтра у нас будет весь день, и ты мне все расскажешь по порядку. Или хочешь, мы съездим на кладбище к Игорю?
— Нет. Спать я сейчас не смогу. И таблеток я не пью, ты же знаешь.
Пойдем пить чай.
Уже за чаем Муся неожиданно сказала мне — Знаешь, за эти три дня я так много говорила про Игоря, и так много делала для Игоря, что мне кажется… может быть — это стыдно, но я на самом деле чувствую так… Понимаешь, вроде, все, что у меня было в душе, связанное с ним и адресованное ему, все как бы выплеснулось наружу Поэтому, давай не будем говорить про Игоря. Если тебе, конечно, очень интересно, я расскажу про похороны и вообще… как все было — Ну, нет, не надо. Я же не бабушка у подъезда, которую интересуют похоронные подробности: какой был гроб, и громко ли плакала вдова. Я думала, если тебе хочется поговорить…
— Мне хочется. Но совсем о другом. У нас ведь — как страшно это звучит!
— второй покойник. Господи, сейчас сказала и подумала тут же: словно в доме.
— Слава Богу, нет — Ты, правда, так чувствуешь?
— В том смысле, что я не чувствую гибель Егора, как свою утрату?
— Да — Правда.
— Но это так… не правдоподобно. Ведь пока он был жив, знаешь, у меня было такое впечатление, что он живет с нами, просто на время оставил этот дом и тебя. Но только на время. Он, вроде бы все время был с тобой, вернее в тебе: и когда ты говорила о нем, и когда молчала. И вот теперь, когда…
— Вот именно теперь, когда…
В этот момент я решила рассказать Мусе все, как есть. Она была сейчас такой несчастной и подавленной, и столько времени посвятила возне со мной, когда мне, и вправду казалось. что Егор и я — единое целое, которое вследствие какой-то жуткой катастрофы оказалось рассеченным надвое, что теперь, когда все вроде бы кончилось и появилось столько новой и неожиданной информации, уж кто — кто, а она — точно имела право знать правду.
Всю. Ровно в том объеме, в котором стала известна и понятна она мне.
И я заговорила.
Муся слушала меня молча, не перебивая и даже не пытаясь вставить слово в пространный поток моих откровений, однако, все более мертвея лицом. Словно каждое мое слово, падало, как камень, постепенно складываясь в маленькую аккуратную пирамидку, под которой постепенно окажется погребенной вся она, скорбная, большая, с поникшей головой и бессильно опавшими плечами.
Однако, начав, я уже не могла остановиться на полу — слове. С этим вряд ли смирилась бы и Муся. Потому, замечая все разительные перемены, происходящие с моим добрым домашним ангелом, я продолжала говорить, выкладывая все до донышка, что было на душе, и каясь во всех своих грехах, включая последний, по Мусиной градации, почти что смертный — звонок в приемную Егора.
Наконец, фонтан мой иссяк.
— Значит, ты больше не любишь Егора? — спросила меня Муся, так же бесцветно, как если бы речь шла о сорте сигарет. И в глазах ее в эти минуты не было ничего: ни осуждения, ни печали, только — вопрос.