— Прости, Дата-батоно! Дурь нашла!.. Жадность обуяла! — запричитал он. — Не оставь детей сиротами! Правду говорю — жадность…
Лицо Туташхиа покрылось бледностью.
— Те пять тысяч, которые назначены были за мою голову, правительство отменило, — промолвил он к отошел в сторону.
Он размышлял долго, переводя взгляд с лавочника на тело Звамба, опять на лавочника, пока наконец взор его не остановился на мне. Он сверлил меня глазами и молчал, ожидая — мне было ясно, — чтобы я заговорил.
А что мог я сказать?
— Отдал богу душу грешник, — выдавил я из себя… — Видно, сердце не выдержало. — Я говорил о Звамбе.
Абраг вынул оружие и навел его на Джонджолиа. Я бросился между ними и вознес молитву господу нашему Христу:
— Господи, умиротвори душу вознамерившегося убить человека, и погаси гнев души его, и сдержи гнев сердца его, ибо останутся после смерти одного Джонджолиа пятеро Джонджолиа, сирот нищих, беззащитных, и, гонимые недоброй судьбой, станут все пятеро на путь неправедный, греховный, исполненный ненависти и зла.
— А если сам Джонджолиа будет растить своих пятерых, думаешь, отец Димитрий, хоть один из них станет лучше отца? Раз у тебя душа болит за судьбу его детей, просить надо, чтобы убил я этого скота!
Я бросился абрагу в ноги и опять вознес молитву:
— Господи, открой око разума и отвори врата истины рабу твоему Туташхиа Дате, дабы не взял он греха на душу. Вразуми его: искоренять зло злом — неразумно и неправедно, ибо зло, совершенное даже во имя добра, породит много нового зла, и не будет этому конца, и гибельно это…
Внял господь моей молитве, внушил абрагу отречься от своего помысла. Спрятал Туташхиа оружие.
— Джонджолиа, — сказал он, — Звамба не сделал ничего хуже того, что вознамерился делать ты. Знай это! Плачет по тебе пуля, но нельзя, чтоб послала ее моя рука. Скажут, Туташхиа убил Джонджолиа, потому что Джонджолиа в него стрелял. А кончать с тобой надо не за это, а за то, что деньги могут заставить тебя убить человека. Оттого и стоишь ты смерти, запомни мои слова. Подлость твоя и вероломство доконают тебя — и очень скоро!
Туташхиа вскочил в седло и стал подниматься в гору.
Доротэ Тодуа лежал на спине. В открытых глазах его стояли гнев и ярость. Крепко сжатые кулаки были воздеты к вечернему небу.
В одной руке был зажат камень.
Граф Сегеди
…В ту пору во главе сыскного отделения Тифлисской полиции стоял весьма сведущий в сыскном деле человек Иван Михайлович Усатов, которому тогда перевалило уже за семьдесят. Едва вернувшись в Тифлис, в тот же день я поспешил к себе, в свое ведомство, ибо сердце было не на месте. И правда, только я переступил порог своего кабинета, как мне доложили, что Иван Михайлович Усатов просит немедленной аудиенции.
Усатов был подвижный старик с неуемным темпераментом. Вошел он как-то суетливо, я усадил его в кресло и справился о здоровье. Он, однако, чрезвычайно торопился, поглядывал на меня, хитро прищурившись, и ему явно не терпелось узнать, известно ли мне, по какому делу он пришел.
Я не знал и спросил.
— Я явился по поводу ковра Великих Моголов, — промолвил Усатов, внушительно помолчав, и снова принялся сверлить меня хитрыми своими глазками.
— …ковра Великих Моголов… — протянул я, и мне показалось, что со мной заговорили о легендарном поясе Джимшеда или о лабиринте Минотавра. Я напряг память… нет, ничего похожего на легенду о ковре Великих Моголов на моем пути не возникало. — Я слушаю вас, Иван Михайлович.
— Так, значит, что ж… вам ничего не известно? — опять заерзал, засуетился Усатов.
Многие молодые чиновники, когда говорят с начальством, стараются обнаружить свою осведомленность по поводу незначительных дел и этим создать впечатление своей безупречной добросовестности, приверженности делу и энергии. Эта черта сохранилась в старом служаке с молодых лет, и сейчас она показалась мне в нем забавной.
— Нет, ничего не знаю. Так в чем же дело?
Еще один недоверчивый взгляд в мою сторону — может, и правда ничего не знает, ничего не слышал об этом ковре, и сказал:
— Тогда, ваше сиятельство, я должен с самого начала рассказать вам эту историю.
— Извольте…