В Орловскую Семен пришел далеко за полдень. В песчаных станичных улицах было пусто и тихо. На площади у двухэтажного хлебного магазина спал в пыльном бурьяне пьяный казак, широко раскинув ноги в приискательских сапогах с подковами. Измятая фуражка с облупленным козырьком и недопитая бутылка водки валялись рядом. «Эко его разобрало», — позавидовал Семен казаку и поглядел напротив, где желтела вывеска монополки. Монополка была открыта. «Эх, где наша не пропадала, — решил он, — пойду да хвачу для храбрости».
Купленную водку выпил Семен единым духом, не отходя от прилавка. Покрутив с сожалением порожний шкалик в руке, сердито сплюнул и положил его в мешок. Одутловатый, с заплывшими глазами продавец, наблюдавший за ним, прикрывая ладонью раздираемый зевотой рот, спросил:
— Никак мала посудина-то?
— Как будто того… не в аккурат, — согласился Семен.
— За чем дело стало? Возьми да повтори.
— Повторить-то оно следовало бы, только вот в кармане у меня вошь на аркане. Может, в долг поверишь?
— В долг у нас не полагается, — сказал продавец и сразу отвернулся от него.
— Раз не полагается, тогда и говорить нечего, — разочарованно протянул Семен и, попрощавшись, пошел в станичное правление.
В правлении писаря уже стучали ящиками столов, закрывали на замки высокие вместительные шкафы с делами, заканчивая свой писарский день. Семен вошел, помолился на засиженный мухами бронзовый образок в переднем углу и поздоровался.
— Что, братец, скажешь? — обратился к нему почти квадратный, с пышными закрученными усами старший писарь.
— Явиться мне было приказано.
— Приказано, говоришь?
Семен кивнул головой и уселся на широкую некрашеную скамью у порога. Писарь принялся выпытывать у него:
— Что, паря, набедокурил? Подрался с кем или хлеб у кого потравил? Сознавайся уж.
— Я у тебя не на исповеди, а ты не поп, — обрезал писаря Семен. — Раз требуют, стало быть, набедокурил. Ты мне лучше скажи, как к самому-то попасть?
— Подожди, чего тебе не терпится? Атаман у нас мужик зычный. Подрожать перед ним еще успеешь.
Семен достал из кармана кисет и стал закуривать. В это время вышел из своего кабинета Лелеков, одетый в белый парусиновый китель.
— Михайло Абрамыч! — щелкнул каблуками писарь. — Вас тут человек дожидается, — и кивнул на Семена.
— Откуда? — рявкнул, повернувшись к Семену, Лелеков и, узнав его, зло рассмеялся: — Ага, это ты, голубь? Ну, ну, давай рассказывай, что ты там наделал.
— Ничего я не делал.
— Ты казанскую сироту из себя не строй, любезный. Ты мне лучше скажи, по какому праву чужие залежи пашешь?
— Тут, господин атаман, такое дело вышло… — принялся объяснять Семен, но Лелеков, топнув ногой, оборвал его:
— Знаю, что за дело. Все мне, голубчик, ясно. За самовольный захват чепаловской залежи пойдешь на отсидку в каталажку.
— Да ты выслушай, господин атаман. Я ведь, глядя на других, распахал у Чепалова залежь. У нас эта мода с богатых повелась. Платон Волокитин первый на чужую землю призарился. И тот же Чепалов его на сходке больше всех защищал… А как самого коснулась, так сразу давай тебе жаловаться. Вот какая тут штуковина получилась.
— Это мне неизвестно, с кого у вас началось. А своевольничать тебе нечего было. Мы дурь из тебя живо выбьем. Мосеев, в каталажку, — показал Лелеков на Семена. — Под суд бы его надо, да авось образумится… Днем будешь дрова пилить, а ночевать приходи в каталажку, — рявкнул он Семену и выкатился из правления.
Когда атаман ушел, писарь сказал Семену:
— В штаны-то не напустил?
— Интересуешься, так понюхай! — выпалил Семен. — Денег за понюх с тебя не возьму.
Писарь опешил. Мигая растерянно круглыми навыкате глазами, он молча глядел на Семена. Наконец опомнившись, рвущимся от злобы голосом сказал ему:
— Пойдем в каталажку. Нынче у нас в каталажке адъютант генерала Кукушкина ночует, так что у тебя там и компания хорошая будет. Этот кукушкинский адъютант — старик что надо, шестой раз с каторги бегает. Он тебе может требуху выпустить.
— Не пугай, я и сам, паря, пуганый, — криво улыбнулся Семен.
Арестное помещение, или каталажка, как его называли казаки, находилось во дворе правления. Это было бревенчатое, угрюмого вида пятистенное зимовье, похожее на телячью стаю. На узких окнах зимовья были приделаны решетки, дверь запиралась на громадный, с добрую баранью голову, замок. Внутри каталажки, вдоль черных от копоти стен, тянулись такие же черные нары, устланные пыльной и затхлой соломой. В одном из углов вся облупившаяся, оплетенная вверху бесчисленными паутинами, стояла печка-голландка с круглой топкой, изукрашенная всевозможными надписями залетных обитателей каталажки. У высокого порога торчала на грязном полу рассохшаяся зловонная параша. Влажный от сырости потолок низко навис над нарами, грозя обвалиться. В щелях и в соломе кишмя кишели клопы и блохи — самое страшное наказание для всех, кто имел несчастье побывать в этом «богоугодном» заведении.