– Так, Лапина замуж пока не собирается, – потирая мясистыми пальцами покрасневшие от смеха глаза, повторил за Анечкой комиссар. – А вот ты, Лен, что скажешь? Ты же комсорг. Ты-то сама что думаешь?
Девушка Лена была, кстати, девушкой привлекательной и фигурой, и лицом, таких обычно на комсомольские должности не назначают. Впрочем, сейчас она выглядела весьма строго, белый толстый свитер обтягивал гибкую фигуру, в глазах сосредоточенность, уверенность, желание идти до конца.
– Да никто из нас за Заславского замуж не собирается, – непривычным для себя твердым голосом отрапортовала Лена. – Правда, девчонки? – Она оглядела подруг, кто-то утвердительно кивнул в ответ, кто-то улыбнулся. – Я давно хотела сказать ему в лицо, только случая не представлялось. Но сейчас скажу. – Она действительно развернулась, посмотрела на полностью ушедшего в рисование Ромика. – Ты, Рома, чужой нам всем. Ты как инородное тело. Вот, например, ты на субботниках как работаешь? Да почти не работаешь, а на предпоследний совсем не пришел. Сказал, что температура была. И вообще, в тебе как будто души нет. Мы с Ириной Лесиной к тебе как-то подошли, вопрос у нас был по «теории передачи сигнала», а ты сказал, что завтра объяснишь, но так и не объяснил. Потому что тебе товарищи безразличны. Я всегда подозревала, что ты чем-то не тем занимаешься. Меня, например, слова Игоря Сергеевича о том, что ты в антисоветской организации состоишь, нисколько не удивили. И вот что я тебе скажу, Рома… – Ленины щеки разрумянились, глаза светились убежденностью.
Я усмехнулся, похоже, не я один наведывался в кабинет бдительного Аксенова. Леночка, верно, тоже в нем побывала. И кто знает, может, и там безотчетно заливались румянцем ее щечки и блестели возбужденным блеском глаза.
– Так вот, Рома, – резанула рукой воздух принципиальный комсорг, – я считаю, что тебе вообще не место ни в нашем коллективе, ни в нашей организации.
– В какой организации? – раздался удивленный голос Тахира.
– В комсомольской, – торжественно пояснила Леночка.
Ленина суперзажигательная речь прозвучала сигналом. Сигналом к вседозволенности, к тому, что, оказывается, это вполне допустимо – преступать нормы человеческой порядочности, к тому, что теперь, когда шлюзы открыты, вся муть, вся накипь, весь душевный грязноватый осадок может выплеснуться, и никто тебя не осудит, потому что все остальные такие же мутные, как ты сам.
Теперь выступали через одного. Из двадцати четырех заседавших выступили человек десять-двенадцать. Кто-то сам вставал, кого-то поднимал Аксенов. Кто-то говорил пылко и горячо, можно сказать, от души – про злодея Заславского, про то, какое он исчадие ада, мол, все переворачивается в душе, когда приходится с ним говорить, на него смотреть, дышать с ним одним воздухом.
Наташка Емельянцева подумала-подумала и решилась все же, назвала Ромика «гадюкой, которую пригрели на груди». Аксенов, конечно же, такого шанса не упустил и осведомился, была ли эта гадюка пригрета именно на ее, Натальиной, груди. В результате удачной шутки, на которую радостно отреагировали разгоряченные девицы, близость народного трибуна с народной массой стала еще теснее, неразрывнее.
В общем, все шло по заготовленному плану, плавно, без задоринки, как и было прописано автором сценария, иными словами, все тем же народным трибуном. Правда, даже он один раз прокололся, подбив на очередную пламенную речь Тахира Назбаева. Пламенной речи у Тахира не получилось, он вдруг стал с трудом говорить по-русски, вставляя то и дело незнакомые аудитории слова, так что понять ровным счетом ничего не удалось. Аксенов тут же спохватился и посадил хитрого киргиза на место.
Вместо него с речью выступила староста, сгладила среднеазиатский прокол. Староста, кстати, в отличие от других выступавших, особой агрессивностью не отличалась. Она, наоборот, старалась найти к подсудимому человеческий, душевный подход, разобраться: как все-таки подобное безобразие могло произойти в нашей, в общем-то, очень дружной, очень хорошей девятой группе? Как мы ухитрились проморгать такой нелепый казус, как Рома Заславский?
Говорила она душевно, даже проникновенно. О том, что Рома – наша общая вина и наша общая беда, и она сама, не только как староста, но и как товарищ, тоже чувствует ответственность и обиду за вот так попусту упущенного, потерянного, потерявшегося человека.
– Ребята, – обратилась она напрямую к коллективу, – ведь мы же могли быть внимательнее, могли прийти Роме на помощь, могли не дать ему погрязнуть… – Она подумала, куда именно «не дать погрязнуть», но не нашлась и оборвала фразу на многоточии. – Ну, а ты, Ром, вот чего ты молчишь, будто действительно и не тебя это касается, будто не о тебе говорят? Встал бы, повинился, признал ошибки, мы бы тебя поняли. Не знаю, смогли бы все тебя простить или нет, но поняли бы. Ром, давай, встань, скажи, что ты думаешь.