Мазин смотрел на море. Там неподвижно маячил большой, низко сидящий сухогруз, но он знал, что это мнимая неподвижность, и, если посмотреть через несколько минут, парохода уже не будет на месте.
— Если я моралист, вы пуританин. Предпочитаете во всем умеренность?
— Просто мой мозг не нуждается в стимуляции алкоголем.
Курилов сказал это высокомерно.
— И не удивительно…
С детства привык Вова к жизни рассудочной, умозрительной. Родился он в рабочем поселке при одном из старейших в стране металлургических заводов. В годы пятилеток завод реконструировали, а в поселке, получившем статус города, появились четырехэтажные красные кирпичные дома. В одном из таких домов-гигантов — как величали эти большие по тем временам здания в газетах — и появился на свет Вова Курилов. Родители его к литейному производству никакого отношения не имели. Отец заведовал местной семилеткой, а мать в той же школе преподавала естествознание. От сверстников Вова отличался. Знал он в своем возрасте побольше, чем они, читал книжки, что находил дома, и не только детские, а вот здоровьем и ловкостью не вышел, и привык со стороны наблюдать за событиями во дворе, сам в бучу не лез, хотя однажды и сумел проявить себя.
Как и в каждом большом дворе, во дворе у Вовы жил один верзила — Толя Дундуков, — по отношению к которому малышня должна была испытывать почтение, и почтение это, в частности, выражалось в том, что младшие не имели права называть верзилу Дундуком, обращаться к нему следовало: Толя, почему-то с ударением на последнем слоге. И вот однажды Вова заявил в своей компании:
— Я сейчас подойду и скажу: Дундук.
Заявлено это было для всех неожиданно, однако сам Вова о поступке своем много размышлял предварительно, и потому слов на ветер не бросил. Подошел к верзиле и сказал:
— Привет, Дундук.
Верзила даже окурок уронил. Потом протянул руку, чтобы восстановить попранные права, но Вова отступил на шаг и произнес:
— Не тронь. Не тронь!
Одному богу известно, чего стоил этот подвиг Вове, однако затраты оправдались. Верзила глянул на трясущегося в решимости Вову и почесал затылок:
— Ну, чево ему гаду сделать? Ноги из задницы повыдергивать, что ли?
— Я тебя не боюсь.
И видно было, что не боится. Может быть, на минуту всего, но не боится.
— Ты, видать, тронулся?
Вова молчал.
«Еще глаза выцарапает, — размышлял Толя с опаской. — Припадошный какой-то».
— Ну, не боишься, так проваливай, пока у меня настроение хорошее, — соврал он, спасая себя в глазах пораженной детворы.
И Вова удалился победителем.
Правда, через пару дней он встретился с Дундуком по дороге из школы домой и пережил не страх, а настоящий ужас, когда тот поманил его к себе пальцем с обкусанным ногтем. Вова подошел, как кролик к удаву, но Дундук, посмотрев сверху вниз на худосочного мальчишку, сказал сдержанно:
— Ты вот что… Тебя Вовой звать? Ты, Вова, меня называй, как все, — Толя, понял?
Трудно было разобрать, угроза это или просьба, но Вова сказанное учел и больше верзилу Дундуком не называл.
Все это происходило в раннем детстве, после которого пришла и окончилась война, и с войны не вернулся отец Вовы. Он не был убит и в плен не попал, хотя ушел по мобилизации двадцать третьего июня, просто он не вернулся в семью. Через много лет, после смерти матери, Вова нашел в ее бумагах письмо «от этого негодяя, твоего отца», где тот пытался объяснить жене причины своего неблагородного поступка.
«… Я знаю, что поступаю жестоко и подло, но иначе не могу. Здесь, на войне, которая принесла миллионам людей неисправимое горе и бесконечные страдания, я, как ни кощунственно это звучит, обрел веру в жизнь, впервые испытал счастье. До войны я был исправным школьным чиновником и образцовым мужем, не знавшим ни подлинного горя, ни настоящей радости, — ведь совместная наша жизнь была чем-то вроде отрепетированного, рассчитанного по минутам урока. Считалось, что мы любим друг друга, и наверняка были верны друг другу. Я, например. Да и ты, я думаю, потому что ты очень дисциплинированная, не поддающаяся увлечениям женщина. Ты ведь с брезгливостью относилась даже к так называемым супружеским обязанностям, считала их своего рода узаконенным развратом… Но я не имею права на упреки. Прости! Говорю только, что здесь, на войне, мои представления о жизни изменились, я понял, видя сотни смертей, что сама жизнь — это чудо, и не хочу схоронить остаток своих дней, раз уж судьба сохранила меня во фронтовом аду. Я встретил другую женщину, другую во всем, и я счастлив с ней. Я не вернусь, хотя безумно тоскую по Володьке. Но я знаю: ты сможешь воспитать его, для этого у тебя есть все необходимые качества. Я же, со своей стороны, сделаю все, чтобы помочь сыну…»
Ничего делать для Вовы ему не пришлось. Сначала мать поставила непреклонное условие — отец должен уйти из их жизни навсегда, никогда не встречаться с сыном и не унижать их своей помощью, ибо никакие деньги не могут искупить предательство. А потом он и в самом деле ушел навсегда: отдыхал на юге, заплыл дальше чем позволяли здоровье и возраст, и не вернулся — подвело сердце.