Детские рассказы Набокова и его романы «Двойник» и «Защита Лужина» представляют собой явный результат саморефлексии. Интерес к патологии в жизни других классиков профессиональный психотерапевт вполне уместно интерпретирует как своеобразный механизм защиты. (Следует заметить, что систематика механизмов защиты, составленная Анной Фрейд, действительно является ценным вкладом в психологическую науку и не представляет собой произвольную экстраполяцию, как Эдипов комплекс.)
Так же можно интерпретировать и обилие в романах Достоевского персонажей, страдающих «падучей»: их мышление и поведение автор намеренно отчуждает от собственной личности, словно освобождаясь от накопившегося груза.
Но в отличие от героев набоковских романов герои Достоевского сами пытаются преодолеть свою патологию. Это происходит и с Раскольниковым, образ которого может служить пособием для специалистов по психопатологии террора. Опорой для этого преодоления становится религиозная этика, очищенная от деспотического налета, отображённого в «Карамазовых» как чуждая надстройка, искажающая саму веру.
Такое происходило не только с героями, но и с живыми людьми.
Андрей Белый периодами испытывал страх преследования, был внешне странен и одинок, просиживал часы за столоверчением в башне Иванова в компании теософов и просто извращенцев. Но его личность что-то хранило. Скорее всего, Бог, воплощённый в отце. В 1905 г. он сделал невероятное — выдернул из себя всю накопившуюся мерзость и вложил в персонажа романа «Петербург», в аутичного отцеубийцу. Лев Выготский увидел в этом романе антисемитизм (это было самое первое эссе будущего подтанцовщика Фрейда и Троцкого), хотя обижаться было уместнее финнам на «Пеппа Пепповича Пеппа».
Юрий Карлович Олеша с первых осознанных лет страдал разнообразными комплексами и остро переживал свою неполноценность. Он вложил её в своего антигероя Кавалерова, оттенив контрастом с героем своего времени. Казалось, он вовсе ничего от себя не оставил. Но то, что осталось, воплотилось в детской сказке, очень актуальной сегодня, если её внимательно читать: идеалом антигероев, Трёх толстяков, было превращение людей в заросших шерстью животных. Олеша предсказал паранойяльную идею Рокфеллеров, ныне господствующую в мировом истеблишменте.
Катаев снисходительно присвоил Олеше прозвище «ключик». И случайно попал в точку.
Олеше повезло: в отличие от Эйзенштейна и Зощенко доброжелательные марголисы его не «лечили». И он поэтому не ходил по кругу, а прорывался сквозь болезнь изо всех сил — в пору, когда ещё не было, к сожалению, лекарственных средств, снимающих неврозоподобную симптоматику.
В отличие от Набокова, от Ходасевича («Некрополь»), от Катаева («Алмазный мой венец») Марина Ивановна Цветаева в своей портретной галерее своих современников целенаправленно разделяла болезнь и личность. И в жизни, и в творчестве она давала талантам авансы, с русской безбрежной щедростью и с точным немецким расчётом на аудиторию через сто лет.
Если Набоков и Ходасевич расчленяли своих современников как энтомологи, чтобы в конечном счёте от них осталась одна прозрачная оболочка, то Цветаева, наоборот, собирала по частям личности крайне своеобразных людей, где патологию перевешивали исключительные черты таланта и нравственности, и получались литературные надгробья с размашистыми признаниями в любви. Ей можно поставить в упрек обратную крайность — идеализацию, но всем известно, как она была взыскательна: она не идеализировала кого попало, и не создавала такие же надгробья своим многочисленным пассиям: она выбирала, кто достоин надгробья, а кто нет, и видела в этом некий особый долг.
Собственный жизненный расчёт Цветаевой не состоялся по стечению обстоятельств, в которых она вместе с семьей зависела от чиновников от госбезопасности и от литературы. Ее смерть — редкий случай абсолютно мотивированного самоубийства здорового верующего человека. И редкая по яркости иллюстрация контраста между гибелью большой души, верной цивилизации, стране и власти, и спокойным выживанием маленьких душонок, делавших маленькие карьеры на унижении великих.
Это стечение обстоятельств персонифицировал драматург Константин Тренёв. Его маленькая душонка затравила большую душу. Так же было с Пушкиным и Дантесом.
В период перестройки было модно грызть образы титанов. Человечки малого масштаба концентрировались в «Огоньке», и такая же короедская микрофлора оккупировала театр. Потом время расставило многое по местам, иногда жестоко. В феврале 1992 г. я беседовал в Иерусалиме с Юрием Карабчиевским, который в перестройку посвятил себя вивисекции Маяковского. На короеда было жалко смотреть: до него дошло, что он был литературным участником геополитического преступления, безвозвратно уничтожившего единственный мир, в котором он мог существовать.