Евстифеев погиб через полгода. Нарвался при обыске на очередь из подпола. Капустина убили то ли чужие, то ли свои, когда он повез на цементный завод очередные трупы. Шершнев не считал, что это особенное совпадение. Война есть война. Он испытал только тайное облегчение, узнав от сослуживцев, что невольные свидетели его ошибки мертвы, — Капустин-то был пронырой, нюхачом, знал всех и вся, наверняка понял, как агент ловко поимел капитана.
Через месяц после возвращения домой Марина сказала ему, что беременна.
Шершнев знал разные ночи с ней. Умел, как ему казалось, различать, что происходит в сексе помимо самого секса, какое иное значение иногда получает плотская любовь.
Он особенно помнил одну ночь, точнее, поздний летний вечер. С утра поехали за город собирать грибы, видели, как у метро продают корзинами молодые опята. Но ничего почти не нашли, все уже срезали местные, рано вставшие грибники. Только папоротники были заломаны, затоптаны около пней да белели во мху кучные срезы опят.
Зато была река, качающийся навесной мост, купание в стремительной воде, неожиданно теплой, пронизанной от поверхности до дна мерцанием рыбьих стаек. Был день больше, просторнее, важнее других. А когда они вечером занимались любовью, Шершнев и буднично, и остро ощутил, что в такие, будто с особой пометкой, дни и зачинаются любимые, посланные дети.
Потом у Марины была задержка — будто телесное эхо, легкий всплеск мироздания. Но тест дал отрицательный результат. А вскоре он уехал в первую военную командировку, заставившую позабыть и мост, и реку, и объятия.
Ночь по возвращении была отравлена жалкой, бесполой наготой, которой Шершнев досыта навиделся в контейнере. Ночь без ласк, без нежности. Он страстно хотел кончить, будто выплеснуть в лоно жены все произошедшее с ним; не замечал, что Марина стонет уже от боли, а не от наслаждения.
Потом Шершнев заново привыкал к беззащитному, отданному ему во власть телу жены; они снова и снова занимались любовью, узнавая себя прежних. Но он внутренне знал, что Максим был зачат в ту, самую темную, самую первую ночь.
Вчера Максиму исполнилось шестнадцать. Шершнев предложил свозить его с одноклассниками за город, на шашлыки, надеялся, что Максим оценит. А сын неожиданно попросил в подарок пейнтбольный матч на полигоне, который он сам выбрал.
Шершнев сказал «да», арендовал автобус. Марина и ее новый муж были против, боялись травм. Только поэтому Шершнев и согласился. Идея ему не очень нравилась. Максим знал, что его отец военный, что он бывал на настоящей войне. Но они никогда не говорили об этом; даже о том немногом, что Шершнев имел право рассказать.
Он не связывал судьбу сына с судьбой того, теперь безымянного, мальчишки, брошенного в яму на цементном заводе. Однако само совпадение — тот умер, а Максим был вызван к жизни, — оказалось слишком явным, чтобы Шершнев мог его игнорировать.
И вот Максим сам попросил поиграть в войну. Почему? Зачем? Шершнев подсознательно чувствовал в этой просьбе нехорошее сближение двух миров, которые он суеверно предпочитал удерживать на дистанции друг от друга. Пусть даже и пули в пейнтбольных ружьях были игрушечными. Хотя сослуживцы, знавшие кое-что о его семейных проблемах, порадовались: наконец-то парень показал натуру, отцовские гены взяли свое. Сыграете вместе. А Шершнев был уверен, что Максим попросит отца сыграть против него.
На Максиме он построил объяснение всему, что совершил: ради его мирной жизни. Шершнев не мог признаться себе, что сын важен и нужен ему только как оправдание. И теперь ждал какого-то мстительного подвоха, рикошета из прошлого.
Но и отказать не мог.
Заметив рекламный щит «Территория Х, пейнтбольный полигон», Шершнев свернул с трассы. До поездки у него не нашлось времени изучить, куда, собственно, они едут. Наверное, заброшенные склады или старый санаторий, превращенный в потешные для понимающего человека декорации поля боя или мира ядерного постапокалипсиса.
Шершнев видел Грозный после двух армейских штурмов. Разбомбленные в щебень пригороды Дамаска. Сожженные села. Он заранее ощущал высокомерное превосходство. Ведь всей биографией, от училища до службы, он был выучен считать источником значимого опыта в первую очередь насилие, уважать его неподдельность, его истинные не проходящие следы.
Он посмотрел в зеркало заднего вида на сына и его товарищей. Птенцы. Мальки. Головастики. Он внезапно захотел ткнуть их носом в настоящие копоть и грязь, завернуть за поворот, где будет не пригородный истоптанный лесок, а выпотрошенное после зачистки село, в котором не осталось жилого духа, добрососедских прозрачных тайн, ибо все двери выбиты, занавески сорваны, шкафы выворочены, и в каждую щель заглянули глаза солдат.