И вдруг однажды, пролистывая от скуки в экспрессе оставленную попутчиком газету, Калитин наткнулся на большую статью о войне на Кавказе. Начал читать из того же мстительного любопытства: что там за беды у них, у безумцев, предателей, отступников?
Он неважно знал географию своей страны — десятилетия просидел в капсуле лаборатории. Поэтому Калитин плохо понимал, о каких местах идет речь, где эти города и деревни. Его раздражала чуждость национальных топонимов, удивляла слабость могучей некогда армии, неспособной стереть их с карты. Что ж, если эта армия не смогла защитить и саму себя, если ее танки и бронетранспортеры остановила когда-то в столице безоружная толпа, — эта армия заслужила и такое унижение, думал Калитин.
Он не верил, конечно, описаниям зачисток, пыток, фильтрационных лагерей. Его мораль их не отвергала, нет. Но кто же допустит, чтобы журналист на самом деле увидел или узнал такое?
Скучная дорога. Статья на чужом языке, в котором еще оставались темные места словаря, нехоженые закоулки грамматики. Ленясь, он читал наискосок, пропускал сопротивляющиеся абзацы. И вдруг словно проснулся. Насторожился, вчитался.
Спецкор, похоже, имел источники среди боевиков. Он писал, что недавно на своей базе в бывшем пионерском лагере был отравлен известный полевой командир. Федералы подкупили предателя и передали с ним отравленные четки — якобы древнюю, благословенную святыню. Боевики клялись отомстить и призывали мировое сообщество обратить внимание на факт химического террора.
Сперва Калитин ухмыльнулся. Святыня, отравленные четки! Чего только не выдумают. Прямо Шекспир. Скорее всего, эта история от начала до конца — вымысел журналиста. Пропагандистская утка.
Но одновременно он вспомнил свой же ранний эксперимент с обезьянами из спецпитомника. Особи оттуда поставлялись в зверинцы для публики — и ему, Калитину, его многочисленным коллегам; он был однажды в зоопарке и пытался увидеть в кривляющихся мордах знание о том, от какой участи избавил их сортировщик, — эксперимент с одним из первых его препаратов, обладавшим прекрасной способностью к впитыванию, мгновенным эффектом, но оставлявшим в организме явный след, от которого никак не удавалось избавиться.
Обезьянам давали выточенные из дерева предметы: ложки, игральные кости, бусы, браслеты, детские кубики с буквами алфавита, обрезки плинтуса — чтобы определить, сколь быстро действует впитавшееся в древесину вещество, какой сорт дерева лучше абсорбирует, предмет какой формы дает максимальный по площади контакт с кожей. Калитин вспомнил и сморщенные кукольными гримасками смерти личики обезьян. Тот препарат был признан годным и принят на вооружение.
Неужели? Приехав домой, Калитин прочел все, что смог найти об этом случае. Все сходилось. Это был его продукт. Раннее, пренебрегаемое, но все же дитя.
И препарат был в правильных руках. С ним явно работала спецгруппа. Его, наверное, взяли из хранилища, срок годности, в отличие от многих других, был неограничен. Но что, если и лабораторию открыли заново? Опять горит свет в бывших кельях, и кто-то другой сидит за его, Калитина, столом?
Запоздалая, бессмысленная надежда и острейшая зависть раздирали Калитина.
С тех пор он и читал очень внимательно газеты, отыскивая в них штучные, непонятные непосвященному наблюдателю следы. Он как мог наслаждался новой жизнью, собственным домом, свободой, деньгами — и ненавидел все это; чувствовал, что прежнее время еще вернется, если старая добрая охота на людей уже началась.
Годы, годы своим особым зрением химика он наблюдал, как, опознанные или не опознанные следователями, являют себя в деле вещества, представители разных химических классов и семейств. За ними остаются разрозненные, не связанные в общую картину беспричинные смерти, несчастные случаи, установленные покушения; явно читаемые для мастера, для посвященного, маски смерти на лицах журналистов, политиков, агентов-перебежчиков.
Он узнавал препараты конкурентов — и свои собственные. Чувствовал нечто новое, злое: разгул, шабаш, какого не было с давних пор. Пришло, пришло их время, злорадно думал Калитин. Кого бы они остановили в девяносто первом году? Нельзя отравить толпу. Невозможно нанести удар по тому, что не имеет центра. А вот теперь, когда нет солидарности, когда остались только отдельные, изолированные, подсознательно парализованные страхом фигуры… препараты были лучшим решением.
Калитин знал, что он изобретал, производил не просто расфасованные по ампулам специфические орудия убийств. Он производил — страх. Ему нравилась простая, но парадоксальная мысль, что лучший яд — это страх. Лучшее отравление — это когда человек отравляет себя сам. А его, Калитина, творения, были лишь проводниками, сеятелями страха. Даже совершенный Дебютант. Уникальный, впрочем, другой своей способностью.