Размышляя рационально, Вырин предполагал, что он в относительной безопасности. Но оставшееся там, за бывшей советской границей, которую он не мог пересечь, личное дело было словно кукла вуду, в которую колдун в любой момент может воткнуть свои смертельные иглы.
Поэтому порой Вырин испытывал беспричинную тревогу, оглядывал руки, живот, шею, лицо: нет ли какой-то необычной сыпи, папиллом, тех странных знаков, что иногда посылает людям вещее естество. В эти мгновения ему казалось, что есть смутная, роковая связь между плотью и бумагой; что оставшийся в архиве документ умеет чувствовать и потому знает больше, чем в нем написано, обладает одномерной душой фурии, умеющей только искать и мстить.
«Бумага хочет крови», — шептал он, вспоминая, как ему выдавали увесистые картонные папки: дела оперативного наблюдения, дела оперативной разработки. Тогда он еще был загонщиком, а не дичью. Занимался высланными, бежавшими, уехавшими на Запад. Они уезжали, а их дела оставались на архивном хранении; если нужно, дела поднимали — было на службе такое специфическое выражение, «поднять из архива».
Из подвала. Из глубины. Со дна.
В делах было все. Тысячи страниц. Расшифровки перехваченных телефонных разговоров. Агентурные сообщения. Сводки наружного наблюдения. «В первой половине дня выход объекта из дома и посещение его квартиры известными разведке лицами места не имели. В 16 часов 35 минут во двор объекта въехал автомобиль марки…» «В 10 часов 05 минут вышел из дома, направился в булочную, где приобрел батон белого хлеба…»
Бледные буквы — износилась лента печатной машинки — будто отражали бессилие, жизненное малокровие тех, за кем велась слежка. Он помнил тысячи этих строк. Их заурядность прежде действовала на него как афродизиак; зримое воплощение мощи их службы и ничтожества ее внутренних врагов — букашек, козявок, насекомых под лупой.
Теперь — спустя новую жизнь в свободной стране — ему казалось, что он читал тогда параноидальный роман без автора, текст текстов, который писала одержимая государственная машина памяти. Роман, стремящийся — в пределе — охватить всю жизнь целиком, создать ее полицейскую копию.
Но государство всегда Циклоп, его взгляд не стереоскопичен, однобок. Оно видит только водяные знаки лояльности и нелояльности. Отражения исходных подозрений, обретающих мнимую плоть в случайных событиях. Поэтому досье, думал он, не дубликат жизни. А особый, темный, усеченный ее двойник, сотканный из доносов, украденных, подслушанных слов, подсмотренных сцен; источник тайной зловещей власти, заключающейся в самой возможности сорвать защитные покровы будничности.
Он тоже создавал таких двойников, чтобы с их помощью охотиться на людей.
Сейчас же охотились за ним.
Вырин не мог это доказать. Только чуял, осязал — шестым чувством жертвы. Он ничего не знал наверняка, их служба не делилась своими секретами даже внутри самой себя. Лишь догадывался, что был — мог быть — еще один, негласный, приказ: тень того номерного «О мерах в связи с предательством…». Приказ, он же приговор. Ведь в девяностые Вырин давал показания полицейским, которые расследовали коммерческие связи его бывших коллег, подставные фирмы, вывод и отмывание денег. Тогда это казалось безобидным. Теперь — нет.
Психологи предупреждали его, что он может испытать иррациональное желание позвонить в посольство, сдаться. Или бессмысленно рискнуть, глупо пренебречь правилами конспирации, как бы подсознательно навлекая на себя разоблачение.
Он же никогда не чувствовал подобного.
Но и не рассказывал психологам, что суеверно опасается совсем другого: дурного совпадения, какого-нибудь незначительного блуждающего случая, роковой безделицы, нелепицы. Вроде той, что произошла месяц назад: Вырин получил по почте гербовое уведомление, что отобран в присяжные заседатели.
Лотерея, слепое попадание: компьютерная программа выбрала его из трех сотен тысяч жителей города. Можно даже сказать — хороший знак, подтверждение, что его фальшивой чеканки личность не вызывает вопросов у непосвященных бюрократов, обращается, котируется наравне со всеми прочими.
А он насторожился. Будто почувствовал инородное, ищущее прикосновение, недобрый взгляд. Ведь с самого начала ему твердо обещали, что его новое имя не попадет в официальные выборки или списки. Пришлось звонить курирующему офицеру. Тот извинился, обещал, что его вычеркнут; дескать, судейские обновляли программу и совместимые базы данных, вот и вышла накладка.
Вырин настаивал на том, чтобы пойти заурядным, легальным путем, взять отвод по состоянию здоровья. Не оставлять электронные следы, которые могут косвенно указать на особой статус господина Михальски. Офицер лишь вежливо усмехнулся.
Прежний куратор еще помнил холодную войну. Стену. Он недавно ушел на пенсию. Новому было лет тридцать с небольшим. Когда Вырин бежал, он еще ходил в детский сад. Наверное, подопечный казался ему чем-то вроде ненужной рухляди, стариковского скарба, завалявшегося на чердаке.
«Считает, что я чокнулся от скуки», — думал Вырин.