Ганин еще вглядывался в трубку какое-то время, пробовал набирать московский номер, но без толку. И тут он подумал: может быть, мироздание – включая и выключая на свое усмотрение сотовый телефон – хочет ему что-то сказать? Подсказывает выход? Предупреждает? Пытается отвести от беды?
Он остановился, убрал трубку от лица и огляделся.
Перед ним прямо под ногами в сухой серой траве блестел капкан – словно ждал.
Подошел Серега, подтолкнул сзади плечом.
– Эко, – сказал он. Отломал сучок от дерева, бросил в металлическую пасть.
Капкан лязгнул, злясь, что не получил добычу. Раскусил сучок пополам.
Серега
Они шли день. Плутали, пару раз казалось, что ходят по кругу. К ночи остановились на ночлег: решили, что поспят несколько часов и перед рассветом двинутся снова. Расстелили карту. Стали изучать маршрут и не поняли ничего.
– Чертовщина какая-то, – в свете фонарика лица были похожи на мумий. – Мы где?
По очереди тыкали пальцами в карту, каждый выдвигал версии, поругались, не найдя общего мнения, и в итоге легли спать обиженные друг на друга, губы надулись. О том только и смогли договориться, чтобы выставить караульного и менять его каждый час. Всего получалось по три часа сна на каждого. Немного, но и то хорошо.
Демонстративно отвернулись друг от друга и лежа еще ворчали: из каждого спальника доносилось – «дурачье» да «идиоты». Даже Серега, первым вставший в караул, вполголоса ругался на остальных, хотя караульному полагалось быть выше земных страстей. Ругался и плевал в траву. Курил, пряча сигарету в ладонь, чтобы не мелькал огонек.
Ганин смотрел, как по травинке перед его носом ползет божья коровка. Он вспоминал, как выглядят лица убитых телевизионщиков, и ни одного припомнить не мог. Вот курчавый Игорь, их главный, – вместо лица словно туман. Вот Юра, оператор, который всегда кряхтел под камерой, – туман. Вот Гоша, Дима – туман и туман. Почему так? Вроде виделись совсем недавно.
Он подумал еще про Варю: поймал себя на мысли, что совсем не знает, какая погода стоит в Москве. И если там так же жарко, как она спасается, Варя? Ходит с зонтиком? Повязывает косынку? Не обгорела ли? Они вот, мужики, все обгорели и пропеклись – рожи цвета задницы большой ящерицы-варана, загар накладывается на загар. «Ты уж берегись там, доча, – прошептал он, – в солнцепек не ходи».
Он стал думать про Галю, спросил себя – влюбился? И ответил: влюбился, хотя жить с такой влюбленностью грустно. Что теперь от этой любви? Когда увидятся? Даже не попрощались. А если завтра тюрьма, срок? Ганин в зэковской ушанке. Получит лет эдак пятнадцать, а то и пожизненное. Приедет она проведать? Констатировал: не приедет. Будет ненавидеть всю жизнь и клясть судьбу за то, что свела их. Проклятый меч! Ганин пнул ногой холстину, лежащую рядом. Холстина взбрыкнула, зацепила травинку, по которой ползла божья коровка, – та свалилась лапками кверху. Не иначе проклятье на мече: приносить всему живому вред.
Сидел и думал о своем Серега. Выкурил одну сигарету, расплющил окурок о землю, закурил новую. Вздохнул. Лезли Сереге в голову мысли о смерти. Надо же, удивлялся он сам себе: вот сижу я, здоровый 26-летний обалдуй. Ноги у меня ходят и руки двигаются. И сердце работает как новый мотор.
А только есть такая мысля, что смертушка (Серега называл смерть ласково, по-деревенски) уже стоит за спиной. И вот уже руки протянула – костлявые. Правду говорили старые: костлявые они и холодные. И поглаживает по голове и зовет: «Сереженька, а, Сереженька? А ну со мной?» Сосет у Сереги под ложечкой, и зябко ему, и боязно. Он в деревне на быка ходил – боязно не было. И в армии был первый забияка и драчун – никого не боялся. А тут сидит он на своей родной земле, поджавши ноги, укрывшись курткой с головой, и тишина вокруг разливается, и благодать наконец-то легла на мир после дневного мора, и звезды танцуют в небе, ну точно яичница на сковороде, а Сереге зябко и боязно.
Вспоминает Серега, чего он в своей жизни не сделал. Детей не родил – грустно. Бегали бы сейчас дети. Он бы выходил во двор, закуривал, садился, жмурясь на солнце и смотрел бы на них, белесых, как он сам, и до старости не мог бы насмотреться. Сидел бы сто лет и один год, и борода бы вилась между ног, и по земле, и в траву, а дети бы росли, а он бы сидел – счастливый. Такой счастливый, как только можно представить. Куда он раньше смотрел? В армии сказала ему одна, что беременна, так то в армии: солдат, он человек вольный – получил дембеля, поминай как звали. Он еще думал тогда: остаться, может? Не серьезно думал, а тешил себя, игрался, представлял себе другую жизнь: «А ну как останусь – что будет? Огород заведем. На работу пойду». Но только дали приказ, сел Серега на поезд – красивый, фуражка набекрень, чуб кудрявится – и укатил домой.
Вот бы, подумал он, вернуть назад время. И к бабе той. «Может, дашь мне второй шанс, смертушка, милая?»
«Не дам, Сереженька, – отвечает. – Не дам, родной. И так ты уже достаточно по земле потопал».
«Да куда ж достаточно? Двадцать шесть годов всего! Считай, и не топал».