Читаем Дед полностью

Всего Ганин вырыл две траншеи. Когда он закончил со второй, стало совсем темно. Сельчане не уходили: в темноте, неподвижные, они были похожи на валуны.

Затем траншеи следовало зарыть. Стоя на коленях, Ганин загребал землю руками. Земля была комковатая, холодная. Ладоням с ободранной кожей от прикосновений к ней становилось хорошо.

Ганин вновь взялся за лопату. Набросал земли на траншеи сверху, обстучал ее по бокам – получились могильные холмы. Оставалось последнее.

Он огляделся. Дернул рукой молодую ель – в балке их росло несколько, каждая со стволом не толще человеческой руки. Такие же корявые, как и все, что жило тут. Дерево не поддалось. Тогда Ганин перехватил лопату поудобнее и рубанул ею в основание ствола. Тот хрустнул, еловые ветви хлестнули по лицу. Ганин положил срубленное дерево на землю, уперся ногой в его середину и потянул один конец на себя. Ствол переломился пополам.

Орудуя лопатой, он обтесал обе палки, заострил концы. Воткнул их в землю у основания могильных холмов. Слазил в мешок – извлек оттуда две помятые солдатские каски. Дыхнул на них, потер рукавом – бесполезное действие, если учесть, что ржавчина ела сталь больше полувека. Водрузил каски на палки: получились памятники. Постоял минуту молча. Потом сел.

Какое-то время ничего не происходило. Потом – с той стороны балки, где кучковались сельчане, – отделилась фигура и приблизилась к Ганину. Это была согнутая в знак вопроса старуха. Она положила к его ногам сверток.

Сверток оказался теплым на ощупь и пах хлебом и детством. Когда-то такой запах Ганин вдыхал в булочной рядом со своим московским домом. Мама посылала его за батоном, он шел в киоск, здоровался с усатым булочником, который знал его по имени.

Ганин получал на руки батон, и тогда начиналась проверка стойкости. Батон пах и выглядел так изумительно, что донести его до дома нетронутым было почти невозможно. В иные дни батон казался Ганину живым существом. Существо это завлекало, нашептывало, призывало отломить от его мякоти хоть чуть-чуть. И он отламывал. До подъезда было пятьдесят метров. Потом был лифт до пятого этажа. Потом – пятнадцать детских шагов от коридора до кухни. За это время батон лишался горбушки – одной или сразу двух. А иногда Ганин не мог противиться хлебным чарам настолько, что, объев хлеб по краям, еще засовывал палец внутрь, вытаскивал белую мякину и ел ее. Это было счастье. Возможно, после рождения Вари это было второе самое счастливое воспоминание в его жизни. И Ганин подозревал: когда он будет умирать, когда всполохи былой жизни станут проноситься перед его глазами – говорят, так бывает у умирающих, – хлебное тесто из детства заслонит собой тысячи других воспоминаний, годы или целые десятилетия и встанет перед ним во всей сияющей красе.

Мама всегда отчитывала его за надкусанные батоны.

Хлеб, который лежал в свертке, был другим. Серый и ноздреватый – его испекли в печи и потом отломили полукругом, чтобы накормить странного незнакомца, принесшего мешки с костями их предков. И только запах был тот же. От запаха хотелось уткнуться головой в свежеотрытую землю и завыть о том, чего уже никогда не вернуть: о тепле маминых кофт, о ее круглых коленках, о судьбах всего мира, несчастных или счастливых.

Ганин вдавил в землю кулаки. Издалека могло показаться, что он молится перед хлебом. Где-то вдалеке громыхнул гром. Порывом ветра подняло бороды валунов-сельчан.

Подошел еще человек, поставил перед Ганиным две бутыли, заткнутые бумажными пробками. В одной плескалось молоко. В другой была белесая жидкость – самогон.

Ганин сорвал с нее пробку, хлестанул прямо из горлá, обжег горло, десны, куснул хлеба, стал жевать, давясь и подкашливая. Взял молоко и тоже опрокинул в рот. Белые ручейки потекли за ворот рубахи. Это была поминальная трапеза. Молоко и самогон лились в две реки, рубаха и штаны стали насквозь мокрыми от них, а хлеб кусками вываливался изо рта. Ганин бился головой об землю, катался по земле, обломал ногти, скребя по ней руками, начинал орать песни, пьяный, но тут же забывал слова, разговаривал с Варей, с небом, с Богом, обращался к душам погибших солдат, плакал, встал во весь рост и упал, сломал зуб, наконец, растянулся на земле, раскинув руки и ноги, и захрапел.

Так прошли похороны. И сейчас, задыхающийся, он доказывал обступившим его мертвецам. «Похоронил я! – кричал он, и брызги слюны разлетались во все стороны. – Похоронил!» Мертвецы не верили: гудели возмущенно, напирали со всех сторон со стенаниями.

Калмык

Кажется, отец Дормидон молился. Когда Ганин выбредал из беспамятства, тягучего, как черный мед, и приоткрывал глаза, он неизменно находил попа стоящим на коленях спиной к шконке, бормочущим и бьющим поклоны в каменный пол.

«Угомонись», – хотелось сказать ему. Но сил не хватало, глаза закрывались вновь. Может, он и произносил что-либо, а может, и молящегося попа не было, и все это пририсовывала ему лихорадка.

Перейти на страницу:

Похожие книги