- Послушай, - сказал я, - там меня в автобусе ждёт какой-то мужик.
- Это директор фирмы, через которую вы всё делали.
- "Земля и люди"?
- Да, будет сейчас перед тобой извиняться, что похоронили меня в таком месте, "если бы я знал, что ваш дедушка такой заслуженный" и всё в этом духе, видать его оркестр впечатлил.
Мне стало стыдно.
- Дед, ты извини меня, пожалуйста, за всё это.
- Пустое.
- Я бы хотел как лучше, но, к сожалению, не могу, не получается у меня.
- Нормально всё. Разве в яме дело?
- Да я вообще говорю. Ты так неожиданно... теперь вот никого... - я замялся. - Что делать-то?
- Вон, - дед махнул рукой влево, - глянь-ка туда. Что видишь?
Я посмотрел в иллюминатор.
- Сопку.
- А на сопке что?
- Деревья.
- А как они получаются?
- Чего как получаются? - не понял я.
- Деревья, говорю, как получаются?
- Ну, это... - ещё больше смутился я.
- Зёрна умирают.
- Что?
- Деревья - это умершие зёрна.
Я смотрел на сопку, где-то там сейчас должны были показаться кормовые створы на Киселёвку, передняя - горит постоянным огнём, задняя - мигает. Створ не было, ни кормовых, ни носовых. На стене в рубке висит картина - две совы: одна побольше, другая - поменьше. Стоит на столике маленький чёрно-белый телевизор "Сапфир", он показывает, но не везде. Помню, мы смотрели как-то по нему хоккей и футбол. Огромная кружка с чаем - возле штурвала; на небольшом подоконничке возле иллюминатора - конфеты "подушечки". Всё вдруг снова наполнилось звуком, вернулся из небытия дизель. Я посмотрел через окно на корму, там слегка трепетал хорошо освещаемый кормовым огнём флаг, а за ним, взбудораженная нашим винтом, бугрилась тёмная вода.
- Какой-то "Ярославец" там стоял. - сказал я лишь бы что-то сказать.
- Такие же, как мы, тоже всякие вопросы решают.
- Дед, - я вдруг почувствовал сильную усталость, - дед, если там ничего нет, то чего ж мы туда едем?
- Там нет ничего того, к чему ты привык. У нас есть река и есть баржа. Разве баржа не для того, чтобы ходить по реке?
- Мне привычнее дома как-то.
- Зерну тоже привычнее в земле. - дед усмехнулся, впервые. - Да не переживай ты. Иди-ка, плесни мне кипяточку в кружку, да ложись, покимарь, твоя вахта ещё не скоро.
Я взял кружку, спустился по ступенькам вниз и вышел из автобуса.
На улице стоял зной, и остервенело светило солнце, но я был рад и ему - в автобусе вообще не продохнуть, со всех сторон давило духотой, потом и прижатыми друг ко другу людскими телами, а тут как-никак воздух. За спиной висел рюкзак с тряпками, водой, перчатками и садовым секатором, стояла загаженная всевозможными пакетами и бутылками роща; прямо передо мной раскинулось множеством своих лабиринтных ходов кладбище. Я шагнул за ограду. Здесь тихо, летом всегда тихо, хотя звуков вокруг множество. Кто-то постоянно что-то копает, привозит, подправляет. Измазанные цементом, оголённые по пояс работяги, с повязанными на тяготеющих к земле животах такими же измазанными цементом рубахами, сидят на только что сделанной ими опалубке и пьют минералку - видно по пузырькам и отливающей холодной синью воде. Среди множества разнообразных могил вокруг особо примечательны могилы просевшие, с маленькими, какими-то треугольной формы надгробиями. Ни на одной нет цветов, все они заросшие, еле приметные. Надгробные треугольники на многих из них завалены,а то и вовсе сломаны. Так хоронят тех, кого некому хоронить. Трава тут вообще буйствует. Никто не следит за этим. Сеголетошняя, полная сил и соков, зелёная напирает на прошлогоднюю, а может позапрошлогоднюю, засохшую, коричневую; огромные заросли, целые кучи её подминают под себя памятники и столики. Иные могилы просели настолько, что рама уже не лежит на земле, а нависает над ней словно мостик.