Вставал папа раньше всех и как-то между прочим начинал работать: затапливал печи голландские (а их было три), поднимал в комнате, которая называлась залом, занавески на шести окнах, подтягивал гири на часах и т. д. Почему он это делал, я не знаю. Была и кухарка Екатерина Степановна, и Груша, и очень часто призывалась монашка Лукерья, но… это было папино дело. Понятно, и дровец он тоже любил наколоть, и снег почистить.
Человек он был очень доброжелательный, и малейшее проявление способностей и старания у подчиненной ему молодежи вызывали не только радость, но и восторг. Хорошо представляю себе картину: мама сидит за машинкой (а она очень хорошо шила и одевала нас с сестрой как куколок), а папа сидит рядом и рассказывает, какой молодец, какой умница, какой талант, наконец, Ваня или Вася. Мама снисходительно улыбается: на той неделе папа то же говорил про Петю.
Каждое лето в большом сарае (был еще маленький, дровяной), где масса старых вещей — и шкаф, и кушетка, и кровать, — жили три-четыре парнишки лет двенадцати — четырнадцати. Там было телефонное царство. Разбирались и собирались старые аппараты, что-то доводилось, что-то куда-то проводилось, в сад тянулась проводка. Ребята эти были сыновьями и братьями папиных рабочих (теперешнее ФЗУ? ПТУ?)
Сам с трудом дойдя самоучкой до постижения своей профессии, папа делал что мог, чтобы помочь этим ребятам. Звал он их, как и нас, своих детей, мухоморами, был с ними ласков и требователен. Как они кормились, не знаю, думаю, голодать не приходилось. Самое трудное для папы было урегулировать вопрос телефонного ученичества с женщинами нашего дома. Очень хорошо помню беседы и дипломатические переговоры папы в один прекрасный зимний день. Зимой оставлялось один-два человека и переводились они на кухню. Там царствовала Екатерина Степановна (Е. С. далее). Сын ее Сеня был в ученьи у портного (видно, это сулило ему более хлебное дело, чем папино ученье).
— Знаешь, Павлин, — сказала мама, — придется тебе самому подыскивать кухарку, Екатерина Степановна отказывается работать. Мальчишки такую грязь развели со своими проводами… Вот подумай, пожалуйста.
Папа вызывает в свой кабинет (мы так любили сидеть там на кушетке у зеркала теплой печки!) ребят и вводит их в курс дела. Надо все убрать, надо предложить самим помыть пол, надо почаще спрашивать: не надо ли, Е. С., чего-нибудь Вам помочь, принести, сходить, разжечь?.. Нам бы до Рождества додержаться, программу кончить. А с весны можно думать о работе…
После обеда у Е. С. разговоры с мамой о завтрашнем дне. Папа заводит разговор о Сене, что его давно не видно и т. д. Ну, хозяин не отпускает, это ничего — папа сам зайдет, попросит, и хозяин отпустит. Да, в ученьи нелегко… Уж Вы, Е. С., моих мухоморов не обижайте. Надо ведь им, сами знаете… учиться. Так, я завтра зайду к Сениному тирану. И как же мне было приятно, когда однажды, будучи уже студенткой, на общефакультетской лекции в большой аудитории, куда собиралось человек пятьсот, я сидела радом с парнем в серой папахе, который оказался моим земляком и, увидев мою фамилию на тетради, спросил, не родственница ли я Павлину Сергеевичу. Узнав, что я его дочь, он рассказал, как в его семье уважали этого хорошего человека. “Сколько людей только из нашей семьи он вывел в люди”. Я даже запомнила фамилию этого парня — Ададуров, хотя встречаться приходилось издали — на общих лекциях и собраниях.
По положению папа отвечал за большой отряд женщин-телефонисток, которые работали на этой нелегкой работе, где внимание, напряжение слуха сильно отражались на нервах. Все они очень дорожили работой, т. к. женщинам предоставлялось мало работы — вот телефонистка, телеграфистка, учительница начальной школы, медсестра (тогда они назывались сестры милосердия). Высшее образование среди женщин только начиналось.
И вот звонит папе (помню, номер нашего телефона был 109) какой-нибудь “чин” и жалуется, что его долго не соединяли:
— Уж не болтают ли они там? — и просит принять меры, да построже.
— Да, да, конечно, выясним, примем меры… — и обязательно тут же пару фраз о трудности этой работы, как будто “чину” на это не наплевать.
А потом он звонит на станцию, выясняет, кто дежурил, и почти извиняющимся тоном спрашивает, как же это случилось… Всегда у меня было чувство, что папа очень не любил сюртуки, мундиры, фраки, манишки, галстуки… — все, соответствующее официальному положению. И позднее, после революции, это подтвердилось: он был счастлив сбросить с себя все это внутренне несвойственное, внешнее, чуждое. Он просто испытывал наслаждение от того, что может ходить в косоворотке, сапогах, без фуражки с кокардой. Внешний демократизм гармонировал с его внутренним демократизмом.
П. С. и М. В. Папковы с дочерьми Милицей (слева) и Тамарой