«Сие было сделано нарочно, так же, как и вырванная из рук Папы корона. Мерзавец показывал всему миру, что хребет Церкви переломлен теперь, не тогда, когда она тонула в крови, но когда заплясала под Марсельезу!»
«Но еще через четыре года Папа попытался подняться с колен, не так ли?»
Обстоятельства, Платон Филиппович, о коих говорил вам аббат Морван, он сам помнил едва ли хуже, нежели его собеседник. Опозорив римскую Церковь, Бонапарт уже не страшился ее добить. Окруженный войсками Квириал, жерла пушек, наставленные на папские покои… К маю месяцу Бонапарт заявил, что Церковного государства больше нет, Рим же, Лацио и Умбрия присоединены к Французской республике. За покушенье на patrimonium Petri Пий отлучил Бонапарта от Церкви. Ходом со стороны маленького капрала был арест. Плененного Папу, сопровождаемого одним лишь секретарем Паккой, увезли в Савону. Изгнав четырнадцать честных кардиналов, Бонапарт перевел курию в Париж. Но и из двадцати девяти перебравшихся во французскую столицу тринадцать не признали брака Бонапарта с несчастной Марией-Луизою. Бонапарт дерзнул заявить, что лишает их сана.
«Да, после стало легче, но до облегченья сего надлежало дожить. Старый наш герой, Морской Кюре, умер раньше от горя».
Холодная чья-то длань сжала сердце Платона в подземной норе, где велся их разговор.
«Итак, Церковь попыталась подняться с колен, — продолжил священник. — Бонапарт собрал „собор“, только собранные не пошли против папы-узника. Тогда Бонапарт ликвидировал конкордат, запер Папу в Фонтенбло и потащился в Россию».
«Но как же вы служите столь явно, коли не присягали? Рассказ сего не проясняет».
«Да проще простого. Страна объята хаосом поражения, ну а мы тут умеем чуть что воротить свои порядки, поверьте! Хиротонисал меня один из „черных“ кардиналов, сиречь из честных. Не придется ль мне в грядущем служить в лодке, Бог весть».
«Не доведется, поверьте! С Бонапартом покончено, готовится новое устройство Христова Континента…»
Речь зашла о занятости Романа Кирилловича в Париже… Трое суток, что потихоньку добирались Платон с отцом Филиппом до столицы, длились и длились разговоры… Ночная эта дорога, дневные эти разговоры в темноте укрытий, гречневые блины и кальвадос, изумительным теплом наполняющий жилы, снимая усталость… Отчего все это в столь мельчайших подробностях всплыло теперь, какой ключ к сегодняшнему дню таят в себе воспоминания?
«Я задержался со своим обещаньем, — молвил на прощанье аббат. Но дед ваш скоро получит все свои мессы, будьте покойны, принц!»
«Я не прощаюсь с вами навек, дорогой отец, — ответил Платон. — Двадцать лет путешествия были русским заказаны без крайней на то необходимости. Но теперь устанавливается мир».
Да, хотелось бы, очень хотелось бы вновь повидать семью Морван! Уж тринадцать лет минуло с тех пор, а он так и не собрался! А ведь есть же, сказывают, на свете люди, что вольны распоряжаться своим временем!
Глава X
Поняв, что не ошиблась, что вправду видит Арсения Медынцева, Прасковья Филипповна метнулась с балкона в студию. Что ему нужно, Господи, что ему только здесь нужно?! Персты так неуклюже рванули с головы холстинковый чепец, что волоса рассыпались по плечам. И поделом ей, не все ль одно — увидит ли он ее в безобразном рабочем уборе или красиво причесанною? Какая после всего-то, что было, разница? Словно лишившись вдруг сил или воли, она сама не могла понять, чего, Панна застыла посреди горницы, беспомощно уронив руки.
— Барыня, — в студию осторожно вторгся старый Нил, единственный лакей в доме. — Сосед, Арсений Сергеевич, из столиц прибывши-с. Спрашивают. Прикажете принять?
— Проси… — Панна пыталась унять зачастившее сердце. — Проси в гостиную. Я выйду.
Скинув на пол испещренную разномастными пятнами блузу, она кое-как собрала волоса в простой греческий узел. Сойдет и домашнее платье. Воспоминание о бурях молодости мучительно теперь, в тридцать лет, когда все уже позади. Что же, она вытерпит и это — живое воспоминание, воспоминание во плоти, воспоминание непереносимо родное и близкое.
В гостиную она спустилась уже спокойной.
Арсений сидел у окна, за старою шахматной доской. Пальцы его бесцельно теребили черного коня. За минувшее лето лицо его неприлично загорело, а волоса совсем высветлились. Загар вызвал к жизни проклятие его отроческих лет — россыпь веснушек, кои он когда-то самозабвенно выводил. В партикулярном наряде, с иголочки новеньком, сейчас, когда нельзя было определить его чина, он казался совсем юным. И сие обстоятельство больно кольнуло Прасковию за тот короткий миг, покуда Арсений не вскочил еще ей навстречу.
— Прошу прощения… госпожа Тугарина… Прасковья Филипповна, — сбивчиво, но без смущения произнес он. — Вы так неслышно вошли. Я чуть не позабыл, как бесшумно вы ступаете.
— Мне надобно извиняться, я по домашнему, — ей тоже оказалось не так уж сложно заглянуть в его глаза. — Страда нынче поздняя, захлопоталась. Вы, я чаю, не надолго в нашу глушь?