Но в душе Волконского, вероятно, уже жило недоверие к словам царя, он понимал, может быть, что из надежд на милосердие государя выйдут «бубны за горами». К тому же он был человек с безошибочным сердечным знанием того, что велит честь. Напрасно Левашев ссылался на товарищеские их отношения и на свою преданность его зятю, министру. Волконский отмалчивался и признавался только в том, что считал всё равно известным.
«Левашев взял мой допросный лист — рассказывает Волконский — и пошел к Государю; вскоре оба опять вернулись ко мне. Я…»
На этом «Я» обрываются записки Волконского, написанные им в глубокой старости. Кажется, видишь грозящий палец царя, слышишь его гневный голос, поток угроз и брани. Участие князя Волконского в заговоре особенно раздражало царя. Это была измена своего. Среди декабристов были люди с древними аристократическими именами. Однако носители этих имен были захудалые князья из тех аристократов, о которых Пушкин пишет в «Моей Родословной». Даже Трубецкой происходил из обедневшей средне-служилой семьи. С князем Сергеем эта семья только начинала новое восхождение. Он, как большинство декабристов, принадлежал не к высшему, а к «средне-высшему» кругу. И только Волконский был вполне «свой» человек, сын «нашей милой княгини», первой придворной дамы, друга матушки. И поэтому на него хотелось яростно кричать, прибить его за «идиотизм». Даже через шесть лет, записывая свои воспоминания, царь всё еще хочет отделаться от раздражающего его факта грубой бранью: «Сергей Волконский — набитый дурак… и здесь таким же себя показал. Не отвечая ни на что, стоя как одурелый, он представлял самый отвратительный образец неблагодарного злодея и глупейшего человека». «Стыдитесь, генерал-майор, князь Волконский! Прапорщики больше вас показывают», упрекал его совсем в тоне своего господина генерал Чернышев. Только увидев, что многое уже известно — он как все почти декабристы, стал «чистосердечен».
Сергей Муравьев был истомлен и жалок. Царь помнил его по Семеновскому полку ловким офицером. А теперь он стоял перед ним закованный, ослабевший от раны, в том же мундире, в каком был взят после восстания. Ужас пережитого еще тяготел на нём: исколотый Гебель, мертвое тело брата, гибель друзей, гибель надежд.
— Мне жаль видеть старого товарища в таком положении, Вы сами видите, как Вы ошиблись, куда завлекли и себя и других. Не усугубляйте же своей вины упорством, будьте откровенны.
— Разрешите мне сесть, Государь, я едва держусь на ногах.
Муравьев стал говорить слабым, еле слышным голосом о восстании, о работе Общества на юге.
— Объясните мне, Муравьев, как Вы, человек умный, образованный, могли хоть на секунду до того забыться, чтобы считать Ваше намерение сбыточным, а не тем, что есть — преступным злодейским сумасбродством?
Муравьев ничего не ответил и поник головой. Царь и Левашев помогли ему встать. Он едва передвигал ноги в оковах. Под руки они довели его до двери…
Михаил Федорович Орлов, брат Алексея Орлова, личного друга императора, «умник, философ и говорун» по выражению царя, вошел спокойный и самоуверенный.
— Мне жаль видеть старого товарища в таком виде, без шпаги. Однако, важные улики указывают на ваше участие в заговоре. Но я не хочу слепо верить уликам. Я душевно хочу и надеюсь, что вы оправдаетесь вполне. Других я допрашивал, вас я прошу, как флигель-адъютанта покойного императора, как благородного человека сказать мне откровенно всё, что вы знаете.
Орлов отвечал резко и насмешливо: «Заговора он не знал и потому принадлежать к нему не мог. А если бы и знал, то считал бы глупостью, над которой можно только смеяться». Говорил он свысока, сардонически, словно снисходя отвечал на бессмысленные вопросы.
«Вы делаете вид, что снисходите отвечать мне! Но не вы, а я снисхожу к вам, говоря с вами не как с преступником, а как со старым товарищем. Прошу вас, Михаил Федорович, не заставьте меня изменить моего обращения с вами. Отвечайте моему вам доверию искренностью».
Орлов отвечал еще язвительнее: «что ж, разве про Общество под названием «Арзамас» хотите узнать? Я ничего не знаю и мне нечего рассказывать!
«Вы слышали? — сказал царь, вставая, Левашеву: — принимайтесь же за ваше дело!»
В темно-зеленом измайловском мундире без эполет, подбоченясь, Николай стоял неподвижно пока молодой Гангеблов, бывший камер-паж императрицы, приближался к нему.
— Подойдите ближе, еще ближе, вот так!
Заглянув пристально ему в глаза, царь сказал ласково:
— Что вы, батюшка, наделали, что вы это только наделали! Вы знаете за что арестованы?
Взял его дружески под руку, стал ходить по длинной зале взад и вперед. Долго убеждал, тоном упрека и сожаления: