Как это никто из знавших его или писавших о нём не заметил в Пестеле безумия? На всех окружающих действовала сила его логики и диалектики. Но и сумасшедшие иногда удивляют своею логичностью. Может быть, один Пушкин намекнул на его одержимость. Как на всех, Пестель и на проницательного поэта произвел впечатление большого ума. «Умный человек в полном смысле этого слова», записал он в своем дневнике после их кишиневской встречи. Но Пушкин был очень молод тогда, а позже, в «Пиковой Даме» не о нём ли сказал он совсем другое?
Трудно доказать, но трудно и не почувствовать, что в пушкинском Германе есть черты Пестеля. И Пестель и Герман, оба «наполеониды», зачарованные судьбой гения, так же как Стендалевский Жюльен Сорель и многие другие люди той эпохи. Оба они и по внешности похожи на Наполеона. В портрете Пестеля это сходство бросается в глаза. А о Германе Пушкин говорит устами Томского «у него профиль Наполеона и душа Мефистофеля». И в другом месте: «Он сидел на окошке, сложа руки и грозно нахмурясь; в этом положении удивительно напоминал он портрет Наполеона». У обоих страстная натура обуздывается холодной волей. Герман копит деньги. Пестель получает ордена, делает «карьер». Но и Пестель был игроком, и в азартной игре революции бросил свою жизнь, как ставку, и — проиграл. Сходство этим не ограничивается. Оба они обруселые немцы. Пушкин сделал немцем героя своей «петербургской повести», чтобы стало правдоподобным невозможное в русском человеке соединение аккуратной расчетливости с маниакальной страстностью натуры, контраст трезвости и страсти, льда и огня. Тот же контраст поражает и в Пестеле. Только мания Германа была индивидуальна, капризна и случайна, а безумие Пестеля сродно безумию целого века. Одержимость его — это рационалистическая мистика, владевшая умами революционной Франции. Он был сыном 18-го века, якобинцем, но родившимся в год Термидора; оттого рационализм причудливо сочетался в нём с чертами нового времени, оттого он кажется беспочвеннее и мечтательнее, чем его учителя. Французские «просветители» строили свои планы преобразований, а якобинцы пробовали осуществить их на деле в самой культурной стране того времени. Пестель же хотел провести свои принципы в крепостной и дикой России, где население с мистическим обожанием относилось к царю. Он опоздал на тридцать лет для Франции и слишком рано родился в России, когда палками, как Вятский полк, думал загнать ее в царство своей «Правды».
Две тактики
Занятый своими планами государственного преобразования России, Пестель мало думал о тактических задачах, о революции, как близкой и реальной цели. Может быть, в этом, наряду со склонностью к абстрактному доктринерству, была и доля правильного понимания действительности… Народной революции Пестель боялся и как все в его время думал, что она может привести к Пугачевщине. От Пугачевщины мог оберечь Россию только военный характер переворота. Но при религиозной преданности царю крестьян, при твердой верности присяге солдат ни на то, ни на другое не было серьезных шансов. Если Пестель считал осуществимым военное восстание то, по-видимому, только
При неверии в восстание единственным средством революционной борьбы оставался террор… Нужно было, как он деликатно выражался, «ускорить» смерть Александра. Может быть, если поставить Россию перед свершившимся фактом истребления всей царской семьи, то в ужасе и смуте погибнет монархия и как сказал он однажды, стукнув кулаком по столу в горячем споре, «
Мысль Пестеля упорно возвращалась к террору. До нас не дошло свидетельство о нравственной борьбе, о душевных сомнениях его в этом трагическом вопросе, словно это было для него не кровавым делом убийства и жертвы, а только холодной игрой ума… Но, может быть, это и было так! Не верится, что он действительно надеялся найти среди Южного Общества членов, готовых на подвиг и обречение. Неужели он так плохо знал людей и не понимал, что не Давыдов и не изрыгающий хулу и громкие фразы Артамон Муравьев, будут новыми Зандами и Лувелями? Порой является сомнение, не хотел ли он только приучить членов Общества к
Не все, разумеется, воспринимали разговоры о терроре одинаково. Какой-нибудь добродушный Василий Львович Давыдов относился к ним, как к забавной игре ума, входящей в правила хорошего революционного тона, «почитая всё сие пустыми словами». «Конечно, мудрено мне сие доказать, но если бы известно было, как происходили подобные разговоры, как мало, вышедши из той комнаты, где их слышали, о них думали»…