Взгляд Джека снова привлекло к себе изречение, выведенные золотом слова: «Совесть велит говорить правду». Передвижения в зале, неожиданные вопросы, возражения, перебивки, монотонное бормотанье свидетелей, внезапное прекращение допроса — все это, казалось, происходило в обычном измерении, тогда как судья с проницательным царственным лицом и это изречение над ним принадлежали к другому измерению, сродни вечности и смерти. Джеку хотелось верить, что судья — обычный человек, но он не мог. Судья не казался обычным человеком. Его лицо не было таким волевым и почти красивым, как у Хоу, но оно было значительное; оно было царственное. «Вот оно — наше наказание за то, что случилось, — подумал Джек, — видеть людей, которые выше нас, соприкасаться с ними, быть ими судимым. Сознавать, что эти люди выше нас».
Только преступление, совершенное его отцом, привлекло к ним внимание этих людей. Только преступление — «преднамеренное убийство» — позволило Джеку и его семье узнать о существовании этих людей.
Но теперь все уже завертелось, как следует завертелось, теперь этого не остановишь. Слишком поздно. После первого выстрела — минута колебания… а теперь уже слишком поздно, слишком поздно. Джек уставился на лицо судьи и увидел, что тот чуть ли не кивает, чуть ли уже не согласен с разъяснениями Фромма. Или, может быть, Джеку показалось? Судья почти не глядел на ряды зрителей, он словно и не замечал их; не интересовался он ни присяжными, ни отцом Джека — все его внимание было обращено на двух юристов: прокурора и защитника. Временами он кивал отрывисто, нетерпеливо, как бы подгоняя их. Временами их прерывал. Временами подзывал обоих к своему столу, и они все трое совещались шепотом, но, когда те двое отходили, спускались с возвышения, его лицо не выражало ничего, ни малейшего намека на разгадку, страшную разгадку, которой так боялся Джек.
А потом слушание дела прекращается — перерыв; и на другой день — снова безупречно вежливое лицо судьи под изречением и все сначала.
Каждое утро все было по-иному, все менялось, резко менялось, и, однако же, зал суда был все тот же — неизменный, постоянный. Время менялось, жадно двигалось вперед. Уже было начало лета. Январь остался далеко позади. Дни перепрыгивали с пятницы на понедельник, торопя время, и снова «Джозефа Моррисси», человека лет сорока пяти, вводили в зал через дверь в передней его части, и он снова садился за стол у возвышения, на котором восседал судья. И снова по окончании дневного заседания его уводили, а все остальные уходили, позевывая, — уходили свободные. А когда все возвращались, время уже передвинулось, и все немного изменилось — все, за исключением судьи в его черной мантии и изречения над ним с этими ненавистными Джеку словами
Мать Джека больше не ходила в лавки за покупками. Она вообще не выходила на улицу — только ездила в центр на суд, туда и обратно на автобусе. Она плакала и говорила Джеку, что люди глазеют на нее. Женщины глазеют на нее. Однажды кто-то подошел к ней и сказал: «Вы жена того малого, да?» Было это в магазине Крогера, и она больше туда не пойдет.
— Если бы я только был с тобой… — пробормотал Джек.
Он все время злился — дергался, не спал и злился; злость вздымалась в нем острыми зазубринами, вызывавшими физическую боль, и ему очень хотелось дать ей волю.
Его злила сестра — ее долгие молчания, а потом внезапные приступы болтливости, какой-то поистине безудержной детской болтливости. Она хихикала тонким голоском и рассказывала про знакомых девчонок — как одна чуть не свалилась с эстрады, когда хор выступал перед публикой; про забавного водителя автобуса, которого все девчонки так любили; а Джеку хотелось сказать ей, чтоб она заткнулась, хотелось ударить ее — лишь бы она замолчала. Но вместо этого он пытался слушать — по примеру матери, — даже пытался улыбаться. Это была первая неделя суда, и обвинение излагало обстоятельства дела
Выглядело все скверно, очень скверно.
Так что Джек не говорил Элис, чтоб она заткнулась, он не говорил матери, что она все выдумывает: никто не знает ее, всем в общем-то на нее наплевать…
Ему не сиделось на месте, он просто не мог находиться дома. Ему нравилось бегать по парку, бежать по глухим лесным дрожкам, бежать, пока все тело не начинало пульсировать. Пока в голове не начинался звон. Завидев знакомого — любого мальчика, который казался знакомым, — он тотчас сворачивал в сторону, убегал. Как-то раз, пробегая мимо двух маленьких черных мальчишек, он увидел, что они принялись смеяться над ним, ему захотелось остановиться и… Но он не остановился. Он продолжал бежать, пока не выдохся, пока от усталости не заплакал.
Что все-таки значит — виновен человек или невиновен? В своем он уме или нет?