Семнадцатое января — день накануне убийства; восемнадцатое января — день убийства; а в другой январский день, немного позже, Джек почувствовал яростное бессилие при мысли, что застрял в этом месяце вместе со всеми остальными — своим отцом, матерью, сестрой — и никогда ему из этого месяца не выбраться.
В состоянии, близком к панике, чуть не рыдая, он оборвал адвоката, который спрашивал его о чем-то, чего он не расслышал, и взмолился: — Помогите мне из этого выбраться… Можете помочь?.. Можете?..
Хоу пристально посмотрел на него. Затем улыбнулся. Улыбнулся широкой улыбкой, словно вдруг удивившись чему-то, взволновавшись, обрадовавшись; он даже грузно сбросил ноги на пол и выпрямился в кресле. Позади него на кремовых обоях осталась тень — в последующие дни Джек понял, что на самом-то деле это было пятно, грязное жирное пятно от затылка Хоу.
— Безусловно, — сказал Хоу.
Февраль 1953 года. Джек щупал бугры на лице — их твердость и ужасала его, и чуть ли не восторгала: эти крепкие, твердые покатости и углубления казались его пальцам огромными, страшенными. Поэтому он всегда с удивлением ловил свое отражение в зеркале и убеждался, что не так уж они его портят, — значит, никто не видит, какой он на самом деле.
В лице его прежде всего обращали на себя внимание глаза и темные, упрямо изогнутые брови — люди видели их. «Лицо Джека Моррисси для публики», — думал он. Сильное лицо. Надо только покончить с этой улыбочкой — кривой, застывшей, извиняющейся улыбочкой, такой же, как у сестры; с этим надо покончить.
И он покончил.
— Давай еще раз пройдемся по семнадцатому января, — сказал Хоу.
Джек втянул в себя воздух. Он научился у кого-то — то ли у какого-то старшеклассника, то ли у самого Хоу — скрещивать и разбрасывать ноги, отчего тело его дергалось, словно существовало само по себе, тогда как он не отрываясь глядел в чье-то лицо. Он знал, что бояться смотреть на людей — признак застенчивости, слабости. Поэтому заставлял себя смотреть, заставлял себя не отступать. Он начал замечать и презирать слабость, стеснительность, молчаливость — дрожащие, нерешительные паузы в речи матери, сестры, отца — еще до того, как стал другим… Сестра ходила всюду с этаким несчастным, страдальческим, опущенным вниз лицом — она, казалось, боялась оторвать взгляд от тротуара, и вид у нее был какой-то пришибленный, виноватый; в Джеке закипало бешенство, когда он видел, как она идет вот так по улице, и ему хотелось подбежать к ней, закричать ей в лицо…
Мать его вообще не выходила.
— Итак, семнадцатое января, — сказал Хоу.
— Я больше ничего вспомнить не могу, — раздраженно сказал Джек.
— Все это становится как сон, — сказал Джек. — Точно во сне, который даже не я видел… все перемешалось… Я знаю, как все было — одно, потом другое, но знаю потому, что меня заставили так запомнить, а не потому, что на самом деле помню.
Хоу молчал. Джек кинул на него встревоженный взгляд и увидел на его лице сочувствие, терпение. Граничащее, однако, с нетерпением.
— Мне иной раз кажется, что у меня… ум за разум заходит, — сказал Джек. — Я путаюсь в мыслях.
— Я должен помочь тебе вспомнить, — сказал Хоу. — Потому мы с тобой и перебираем все факты.
— Но я путаюсь…
— Неправда.
Джек потер глаза, потом лоб — медленно потер, и под его чувствительными пальцами возникли обширные неровности, рытвины, весь таинственный ландшафт, который был сокрыт от Марвина Хоу.
— Когда станешь давать показания, ты все отлично будешь помнить, — сказал Хоу. — Джек?! Ты меня слушаешь? Ты все будешь помнить, потому что будешь основываться не на сохранившихся воспоминаниях, а на тех, которые мы с тобой извлечем на свет. Это ты и будешь помнить.
Джек слушал его и мысленно заново проигрывал, разбирал то, что говорил Хоу.
— Твоя память, — говорил тем временем Хоу, — несовершенна, как и память любого человека… ничье сознание само по себе, от природы, не совершенно — ты этого не знал? Ты можешь сделать из своего сознания все, что угодно, но надо знать, как за это взяться. Тебе это понятно, да?
— Да, — сказал Джек.